©"Семь искусств"
  август 2019 года

Loading

В августе воздух кончающегося лета начинает пахнуть упущенным‚ непрожитым ― и возвращает человека к упущенному и непрожитому‚ совершенно независимо от того, было ли им что-то упущено на самом деле (уж наверняка было, без этого не обходится). Август ― это такая специальная форма, «матрица» для переживания (внутренней отработки!) смыслов упущенности и недопрожитости.

Ольга Балла-Гертман

ְДикоросль

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла (Гертман)Пространство без берегов
Август ― лучший из подарков на день рождения. Да ещё прохладный, с дышащим пространством. Уже ради одного этого стоило рождаться, честное слово!
Освобождение от дня рождения (уже хотя бы простыми силами календаря, раз другими пока не очень получается) ― это ещё и освобождение от неоправданных ожиданий ― а они всегда, по определению, неоправданные и неоправдываемые, ибо ждётся-то всегда «необыкновенного» (традиция предписывает, которая прежде нас родилась, и поди-ка пренебреги), и от принудительности ритуалов ― а они обладают принудительным воздействием даже на тех, кто их придумывает сам для себя. иначе какие же они ритуалы, иначе какой же в них смысл. Они для того и придумываются, чтобы достраивать нас «снаружи» и вести в заданном направлении, чтобы принуждать к форме.
А вот когда ритуалы отпадают ― открывается пространство без берегов.
И надо ли повторять (надо, надо, надо!), что таким образом на день рожденья Мироздание подарило мне самую главную вещь: не свободу даже (её готовой-то не берут, а когда берут ― она из рук валится), а ― возможность свободы. Конструктор «сделай сам», собери из разрозненных и как будто, по видимости, не подходящих друг к другу элементов. Да по собственному проекту, который тут же и выдумай.
Кстати, и сам возраст (как всё неудобное и огорчающее), сами эти (странные, странные) 54 с неминуемо сопутствующими им стереотипами ― прекрасная возможность свободы, прекрасный стимул (просто сам собой толкает, не хочешь, да постараешься!) для её выработки: для того, чтобы всмотреться в то, как можно опровергнуть вросшие в представление об этом возрасте стереотипы, как можно распорядиться его данностями и разместить в щелях между ними, вообще в щелях между обстоятельствами (они же никогда, никогда не примыкают друг к другу плотно!) собственную единственную, по личной мерке изготовленную свободу.

О смыслах августа
В августе воздух кончающегося лета начинает пахнуть упущенным‚ непрожитым ― и возвращает человека к упущенному и непрожитому‚ совершенно независимо от того, было ли им что-то упущено на самом деле (уж наверняка было, без этого не обходится). Август ― это такая специальная форма, «матрица» для переживания (внутренней отработки!) смыслов упущенности и недопрожитости.
А ещё август ― матрица для внутренней отработки смыслов возвращения, вхождения разлившейся-без-берегов летней жизни в свои осенние пазы, заново-обретения чёткой формы, ухода вглубь с сияющих летних поверхностей. Август ― он весь о возвращении, ― такое подробное, отчётливое, даже вязко-скрупулёзное и очень сентиментальное повествование о нём. ― И так странно в конце августа, когда ― выдох и возвращение, смирение и принятие, форма и аскеза, – вдруг, вопреки всем обыкновениям, сниматься с места и куда-то уезжать, то есть выполнять совершенно летнее, размыкающее действие! ― которому и пути-то осенью не накатаны. Это ж когнитивный диссонанс прямо-таки. Но что полезнее расшатывания стереотипов?

К метеорологической э(сте)тике
Жара очень не идёт Москве уже чисто эстетически, одним уже своим грубым пренебрежением чувством меры: этот разноликий и (слишком) на многое гораздый город стремительно превращается под её воздействием в безвкусный, аляповатый, крикливый и вульгарный приморский (только без моря и им задаваемой перспективы) курорт. Не хватает только шелухи от семечек, а впрочем, может быть, где-то уже и хватает.
Прохлада ― дисциплинирует. Вводит в рамки ― что важно, без насилия над естеством.
Нежно-остывающий август, тонкий сентябрь хороши уже своей сдержанной эстетичностью, характером своих интонаций, бережной и точной расстановкой акцентов.

Предотъездная лихорадка: к травматологии странствий
За неделю до чаемого отъезда как раз и понимаешь, насколько этой недели, оказывается, мало и насколько велик риск, что ни на что нужное её толком не хватит. Безусловно принадлежа к породе медленных людей (живу в тихой проточной воде, шевелю жабрами), имею сильный соблазн болезненно переживать необходимость быстрой концентрации жизни, ― от чего спасают (действительно, более-менее спасают) усилия представить себе, будто я человек быстрый и ничего особенного в этой концентрации, быстроте и плотности нет. (Вообще, довольно эффективным оказывается приём «представь себя кем-то другим». Эдакий внутренний театр для себя.)
Ну так вот: думаю о том, что дома настолько всегда есть что делать и это всегда настолько осмысленно, что в выдирании себя из этого и отправлении куда бы то ни было есть не только что-то искусственное, но даже и травма: выдираешь себя из жизнеспособного целого, рвёшь живые связи. Неважно, что они потом (если-всё-будет-хорошо) восстановятся: всё равно ведь рвёшь.
Постепенно перевожу себя в режим дороги, уговариваю себя захотеть уезжать: с трудом выдираюсь из московского распорядка жизни (вязкого, крупнозернистого, сладкого! Москва ― это кому как, а мне ― золотистая медленность, та самая струя мандельштамова мёда, которая пока течёт, много чего можно успеть сказать), московских занятий и состояний, слишком много интересного происходит и обещает произойти вокруг, лежит на столе непрочитанным, в компьютере и в голове ― недописанным, в книжных ― некупленным и даже непосмотренным, слишком хочется ещё поработать (руки чешутся, мозги зудят, соответствующее устройство жизни втягивает) и слишком не понимается, как же это жить, этого не делая ― ну и т.д.
И ещё того честнее говоря, я, по моему чувству, отчаянно тупею и теряюсь без систематической, направленной, ограничивающей работы. Вне её я себе совершенно не нравлюсь ― что, кстати, тоже очень сказывается на качестве письменной рефлексии и даже на самой её полноценной возможности.
Мы ещё поломаем сладкие соты московского мёда. А пока полетим-ка собирать пыльцу! – лёгкую пыльцу неминуемо поверхностных странствий. Поглотать воздуха лёгкости, вкус которого уже как следует забылся.

Ещё из предотъездных рефлексий: О видах свободы
Думая о том, что дома ― свобода (а в поездках куда бы то ни было ― зависимость от чужих условий), напомнила себе о той очевидности, что и поездки ― свобода своего рода, пусть временная, какая разница ― хотя бы от принятых на себя дома обязательств. То есть это разные виды свободы, у неё много видов (на наш век хватит! Надо бы, следовательно, стараться видеть: какой из видов свободы возможен в каждом данном случае). И о том, что, в конце концов, не стоило бы попадать в зависимость ни от одного из видов свободы, потому что в тот самый момент, как ты в эту зависимость попадёшь, он немедленно оборачивается видом закрепощения.

К многообразию зависимостей
Есть ещё вот какой вид зависимости: от порядка, от упорядоченности жизни, выстроенности её по откуда бы то ни было взявшемуся, но всё-таки плану, от плотной пригнанности событий и действий друг к другу (оборотная сторона, которая, как известно, сыщется у всякой зависимости ― страх перед «недисциплинированной», неуплотнённой – «рыхлой», непредсказуемой жизнью, которая просачивается, а то и хлещет в щели между неплотно пригнанным, ― перед бытийным сквозняком).

Под нею хаос шевелится
Мой внутренний, хорошо обжитый парадокс состоит в том, что радость ― это слишком тревожно и под нею хаос шевелится ― а радость, ясное дело, этот шевелящийся хаос скрывает, отводит человеку глаза, делая его таким образом перед хаосом беззащитным. ― «Нормальное» моё состояние ― фоновая тревожность, поддержание в себе (как правило, сам поддерживается) должного уровня тоски. Тоска и тревога ― свидетельства (по моему внутреннему предрассудку) подлинности жизни и честности отношения к ней.

Не уклоняться
Города масштаба, например, Венеции (с соответствующим объёмом культурного задания, которое они ставят перед человеком) слишком обостряют во мне горчайшее чувство собственной неполноценности, недостаточности, непоправимой неполноты ― которого мне вообще-то и без того довольно. Уклоняться от таких городов ― и от этого чувства ― малодушие: надо принимать. Вот и не уклоняюсь. Но чувствую себя как перед экзаменом, которого заведомо не сдам.

Об утрате ключей
Жизнь распадается на несколько типов задач (и число этих типов очень невелико). Это ― подбирание ключей (к себе и к миру), открывание дверей, движение по дороге, которая за каждой дверью открывается, и укладывание в осмысленные структуры того, что с нами по этой дороге происходит. А ещё, думаю, в число этих задач должно бы входить и закрывание дверей ― и, может быть, утрата каких-то ключей, навыков, путей ― раз-воплощение. То есть, это я к тому, что (неминуемо происходящая) утрата возможностей и путей-назад должна бы быть действием сознательным, осознанным ― и принимаемым.

О формах созерцания
И, несмотря на всю усталость, поверх неё, в качестве самостоятельного и самоценного невроза ― хочется быть, перегонять себя в действие (и это мне-то, созерцателю).
Подумалось вдруг во внутренний ответ на это, что действие ― это форма созерцания (или ― его инструмент): соприкосновение с миром, увеличение площади этого соприкосновения, числа углов, под которыми видится мир.
Созерцание, по моему внутреннему чувству ― это такое впускание мира в себя (действием ли, нет ли), при котором сохраняешь внутреннюю свободу от него. Такая формулировка, кстати, чувствую, может оказаться способной примирить меня с необходимостью разных действий, которым я, любящая пассивность и отстранённость, обыкновенно испытываю сопротивление. Достаточно будет сказать себе, что это на самом деле ― форма созерцания.

К идеологии библиофага
Книги ― это просто жизнь, её (дополнительные к эмпирически проживаемым ― а впрочем, тоже проживаемые вполне эмпирически) формы и степени интенсивности. А то, что эта жизнь случайно оказывается на бумаге и в переплётах ― всего-навсего историческая случайность.

О рефлексе смыслоотделения
Всё-таки в процессе письма ― ручкой ли по бумаге, клавишами ли по экрану ― есть что-то несомненно магическое. У человека, постоянно занимающегося письменной практикой, оказывается, в ответ на это простое, чисто, казалось бы, телесное и механическое движение формируется ― и затем властвует над человеком ― условный рефлекс выработки смысла, ответных смысловых движений ― совершенно как слюноотделение у собаки Павлова в ответ на заданный сигнал. И не хочешь, и не надеешься, а отреагируешь ― соберёшься в ответ, начнёшь думать, ― хотя минуту, секунду назад была уверена, что думать тебе не о чем, а о чём есть, о том не думается. Это работает как простейшее средство преодоления внутреннего хаоса, обозначения в нём линий будущей кристаллизации.

К (психо)соматике смысла
Всё-таки для по-настоящему эффективного, плодотворного написания чего бы то ни было необходимо, оказывается, состояние, близкое к счастью. ― Нежно любимая уязвлённость если для чего и нужна, то явно для того, чтобы заставить думать, вытолкнуть из не-думания, дать стимул внутреннему движению ― но, как ни странно, для полноценного хода думательного процесса и, особенно, его словесного оформления хороша не она (вечно уводящая в стороны, тянущая внимание всё к тем же язвам, из которых родилась, норовящая их бесконечно расчёсывать) ― но округлая эйфория, не имеющая к предмету мысли ну ровным счётом никакого отношения.

Об упражнениях в незащищённости
Очередной раз подумала о том, что любое публичное письмо (как выставление внутреннего наружу ― пусть отфильтрованного, отпрепарированного, «прокипячённого и расфасованного» , но всё равно же) ― это упражнение в незащищённости. Тут даже не в том дело, что учишься защищаться (в глубине души я думаю, что вполне этому научиться нельзя, хотя бы уже потому, что мир всегда будет больше и неожиданнее всех наших защит). Дело как раз в том, что учишься жить незащищённой. Принимаешь эту уязвимость (вкупе со своей неизбежной неправотой и виной как её важнейшей составной частью) как норму и неизбежность. Без трагедий. Просто принимаешь и всё.

Большой и лохматый
Почему-то сами слова «двенадцатое августа» похожи на подсолнух: большой, лохматый, пропитанный солнцем и вкусным пыльным воздухом, выгоревший.

«Своё» и «родное»
Хочется вытащить, чтобы не потерялась, давнюю, обжитую, но тут ни разу ещё не проговоренную ― и принципиальную формулировку ― о разнице между «своим» и «родным» языком (кстати, понимаемым и расширенно: как язык культурных условностей, определяющий культурную принадлежность), особенно интригующую в ситуации активного билингвизма: думается мне, «мой» язык ― тот, которым «я» владею, но «родной» ― тот, что владеет «мной» = моим сознательным, намеренным началом: опережает меня и направляет, если не определяет, мои реакции. («Родное» по определению больше нас; «своё» ложится в руку, как инструмент ― оставляя, по преимуществу, за скобками свои не-инструментальные аспекты.) А уж только потом, на втором шаге, я владею им ― на той мощной, далеко-неисследимо вглубь уходящей толще основы, которую он сам же мне для этого владения и создаёт.

О защитах от внутреннего
Самые сильные защиты должны быть всё-таки от внутреннего, потому что оно всегда с нами.
Самой важной и самой трудной задачей кажется мне быть сильнее собственной боли (к чему бы та ни относилась) и собственных внутренних сопротивлений.

К энциклопедии запахов
Из раскрытого окна дивно пахнет жареным мясом ― и это, без сомнения, запах активного участия (и со-участия) в жизни, активного её принятия; это, конечно, запах дома и домашнего круга, но не в замыкающем его аспекте, а, как ни странно, ― в размыкающем; это запах (готовой расширяться) связи, запах основательности, укоренённости в существовании, бодрый, мажорный, упрямый.
***
Самый же счастливый на свете ― запах (нет, не книг, как ни странно, а) кофе. Может быть, потому, что кофе забирает в оборот телу и душу одновременно, в равной степени (книги, конечно, тоже одновременно, но те всё-таки имеют дело по большей части с душой). Он соединяет в себе то, что соединяется обыкновенно с трудом (если вообще): уют и безграничность. Это размыкающий запах, универсализирующий, выводящий из пределов; апеллирующий в нас ― к «человеку вообще» (любопытно, что к состоянию счастья эта «всечеловечность», универсальность имеет почему-то прямое отношение).

Форма связи
А ещё времена года ― форма связи между людьми. Мы все ― братья (и сёстры) уже потому, что вместе проживаем лето или осень.
Что уж говорить о более сильных формах единства!

О латентной религиозности
Среди её признаков я бы назвала ещё вот что: способность, готовность и потребность благодарить («безадресно») за чужую радость. (Точнее, чтобы избежать этого отталкивающего и отграничивающего слова ― за радость другого.) Просто за то, что она есть, хотя мне от неё – ничего.

Об инстинкте смысла
Ещё думается мне о том, что у человека есть своего рода инстинкт смысла: «естественная» (понятно, что определяемая помещённостью в культуру и вряд ли возможная у маугли, выросшего, допустим, среди волков, ― у культуры своё естество) ― едва ли не сама собой действующая ― склонность увязывать происходящее с ним в некоторые цепочки, восходящие в конечном счёте к некоторой оправданности (от которой может быть достаточно всего лишь признания её существования, без сколько-нибудь исчерпывающего понимания, что она такое). Если человека лишить этой внутренней связанности и оправданности его событий, это не просто вызывает протест (как работу моментально мобилизующихся защитных механизмов), это запросто ведёт к поломке душевного механизма вплоть до его отказа функционировать вообще. Понятно, что Франкл и логотерапия, что не ново. Дело в том, что, очень похоже, такая внутренняя конфигурация нужна (и оправданна), даже если насквозь иллюзорна: то есть, как-то слишком похоже на то, что «адекватность» и «реалистичность» имеют сюда не очень, мягко говоря, большое отношение: ситуация такова, что пусть лучше будет иллюзорный смысл, чем вовсе никакого (хотя честным было бы как раз, может быть, признание и принятие именно этого последнего обстоятельства).

Повседневность и экстатика
Разобрали чемодан ― как ёлку: кончился праздник. (Бытие стоит голенькое, серенькое, зябко ему. Надо срочно разводить огонь в разных печах, греть. Люблю жарко разогретое бытие.)
Праздник ― вещь по определению экстатическая: ис ступление из обычного порядка жизни ― и обременённая ритуалами (не проделаешь ― праздника не будет). Отпуска это касается в полной мере. Он тоже ― ещё как! ― экстатичен и обставлен ритуалами, и ― особенно если это отпуск-путешествие, специально отведённый для того, чтобы набить карманы чужим до отказа ― создаёт иной раз напряжение куда большее, чем домашнее повседневное существование (в котором напряжения всё-таки привычно распределены, и потому справляться с ними легче). Персонально я более всего на свете (в частности, в поездках) устаю от того, что именую внутри себя гетероритмией ― жизни в чужих, извне заданных ритмах (в противоположность идиоритмии ― жизни в ритме собственном, которая благо и отдых сама по себе, даже когда она работа). На втором месте в ряду утомляющих ― и опустошающих, потом заново приходится наполняться ― факторов стоит страшный зверь публичность, вообще ― существование на виду (просто ― когда меня видно). Учишься, конечно, капсулироваться, и даже вполне вроде бы успешно ― но само наращивание и поддержание стенок капсулы всё-таки требует изрядного напряжения.
Дому приходится заново учиться как подзабытому за месяц языку (языку разговора с мирозданием, конечно) ― в самом деле, за последние даже не помню сколько лет мне не приходилось так долго ― почти месяц ― жить вне дома и заданных им распорядков. Вспоминаешь формулировки, удивляешься собственному косноязычию.
Путешествие, конечно ― полноценный опыт самоутраты. Оно ― опыт безместности, раскоординированности ― вынутости из своих (хорошо фокусирующих) координат. Конечно, какие-то координаты ― минимальный их набор, чтобы уж совсем не потеряться ― с собой поневоле таскаешь, ― но всего не утащишь. В дороге существуешь в редуцированном, упрощённом варианте себя ― как собственный конспект; как умозрительная конструкция во плоти. (Да не так уж и во плоти: сросшийся со своим домом в одно большое тело, уезжая из него, отчасти развоплощается.) Возвращаясь ― разворачиваешься в полный (а там и до избыточности) текст. Возвращаешься к стереоскопии, к тому стереофоническому звучанию каждой детали, которое даётся только очень, очень долгой жизнью на одном месте, терпеливым накапливанием её в каждой детали. Здесь, дома, детали свинцово-тяжелы, грубо-крупны; в чужих городах и особенно странах они так и норовят прикинуться легковесными. У «своего» мощное гравитационное поле. Возвращаясь, тяжелеешь.
В каком-то смысле возвращение ― вход из не-вполне-реальности ― в реальность.

К пластике существования
Страшно давно не писавши рабочих обязательных текстов (давно я не делала в этом занятии такого громадного перерыва, ― ну как громадного? ― тут и несколько дней ― много), сама изумилась тому, насколько я, оказывается, от этого отвыкла. Штука в том, что писание их, похоже, предполагает ― по крайней мере, в моём случае ― особую, отдельную от писания личного и необязательного, внутреннюю пластику. Это такая вещь, в которой, оказывается, надо тупо и регулярно упражняться (что-то вроде того, как музыканты должны, насколько я себе представляю, тренировать пальцы, независимо от того, выступают ли они с концертами и особенно, когда нет). Если этого не делать, если не разрабатывать этой пластики ― отвечающие за неё душевные мускулы становятся косными. Теряешь лёгкость, гибкость, чуткость и к миру и к слову (просто с «обязательными» текстами ситуация такова, что эту чуткость надо выдать по требованию и непременно, независимо от того, располагают ли тебя к ней данный предмет и данная ситуация ― единственно потому, что тебе к определённому сроку текст сдавать); вместо чаемого освежения восприятия ― ради которого я целый месяц прилежно воздерживалась от работы ― получаешь тяжкую неповоротливость и стылую тупость. Кстати, утрачивая всё это, начинаешь в конце концов (в разы) хуже ― в смысле точности и тонкой дифференцированности ― чувствовать и самое себя, и повседневно с тобой происходящее. Работа затачивает человека, как карандаш, и чем ты реже этой точилкой этот карандаш затачиваешь, тем хуже он точится. Превратиться из карандаша в бревно, в принципе, очень легко.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.