©"Семь искусств"
  май 2019 года

Loading

Книги ― аккумуляторы, которые мы заряжаем не только тем, что пишем их, но и тем, что читаем ― и даже тем, что просто держим их у себя. Книги ― они тоже не собственность, они только гости в нашей жизни (ну примерно как люди). Мы их немножко подержим у себя, а потом отпустим.

Ольга Балла-Гертман

ְДикоросль

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

К физиологии трудоголизмаОльга Балла

А вот когда занимаешься интересным ― уууууу! тогда не просто обостряется «цветное», синестетическое видение звуков, составляющих соответствующие слова (звуки начинают блестеть, как будто промытые только что прошедшим дождём). Тогда ещё и остро вспоминаются разные запахи ― «фон», второй план сознания всегда же заполнен, при концентрации на событиях переднего плана, разными плохо прослеживаемыми событиями, ― так вот, события «фона» тоже становятся (при [острой] значимости первого плана) ярче и заметнее, даже, как ни удивительно, самоценнее. Яркость и значимость событий «первого плана» обостряет и интенсифицирует всю внутреннюю жизнь в целом, забирая и далёкие глухие её окраины.

Крупинками

…в общем, вся жизнь строится как-то так, будто она ― постоянное намывание золота ― крупинками, крупинками ― из рассыпчатой породы бытия. При ясном понимании того, что на самом-то деле никакой пустой породы нет.

К антропологии чтения

Электронные тексты, конечно, мнятся более умозрительными (чем бумажные) ― но тем самым и более самоценными, более независимыми от собственного соматического облика, от обаяния телесности ― и от нашей воплощённой памяти, которая непременно в этот облик въедается и мнит себя от него неотделимой. ― Прочитанная же книга «во плоти» ― слишком кусок биографии: у неё ― запахи, фактура обложки и бумаги, физиогномически-характерный шрифт… ― да всё это ещё и умудряется, как фотография какая-нибудь, не меняться с годами: сунешь руку в шкаф ― обожжёшься о собственные 14, 20, 25 лет… А электронный текст-умница оставляет человека свободным (ну, чуть более свободным). Он, сиюминутный, в большей степени позволяет достраивать его воображением ― в каждое время жизни разным.

Человек и вообще-то ― вместилище невесомых и невидимых текстов (воображаемых, ненаписанных, приснившихся, внутренне произносимых…). Электронный текст ― своей бесплотностью ― ближе им, чем типографский на бумаге. Поэтому, с другой стороны, парадоксальным образом, контакт с ним ― интимнее. Он ― почти чистая духовность ― проникает сразу внутрь человека, почти не замечая телесных преград, минимизируя их. ― Электронная читалка, как всякий новосозданный инструмент, всего лишь выводит из человека наружу, делает явным то, что в нём давным-давно уже есть.

К душевной топографии

…просто безделье и работа, пассивность и активность изнашивают разные участки душевной ткани. И те, и другие нуждаются в регенерации, в наращивании ― просто разными средствами, и найти их легче лёгкого: содранное бездельем прекрасно наращивает работа, и наоборот.

Работа и я

Работа ― преодоление собственной внутренней косности. Причём всякая, поскольку она имеет дело с (противостоящим внутреннему и равнодушным к нему) внешним.

К эмоциональным инструментам: Терапевтическая тревога

Есть такой подвид тревоги, ― я её про себя называю «опережающей»: она появляется ещё прежде, чем нащупает основания себе ― поводы для своего появления.

Так вот, стоило бы её переинтерпретировать и объявить тревогой терапевтической: назначенной к тому, чтобы выталкивать из косности, заставлять прикладывать усилия, не разваливаться ― даже когда очень хочется развалиться, ― сопротивляться (гасящей) лени вопреки самой себе.

О первичности

Думая о вторичности «комментирующих» текстов (типа литературной критики и литературоведения) по отношению к первичным, художественным (которые, в отличие от критики и анализа, создают собственные миры) ― следственно, о неполноте бытия первых и о недостатке в нашей сегодняшней культуре полноценных вторых, подумала в ответ этому и вот что:

= культура как таковая вообще строится как система комментариев одних текстов (не обязательно словесных) к другим (и на каждой ветке комментариев происходит свой прирост смыслов, а иначе он никак, кажется, и не происходит);

= художественные тексты и сами не первичны, но тоже, независимо от того, в какой мере пишущий их это осознаёт, ― комментарии к большому количеству уже состоявшихся текстов;

= вообще, по моему разумению, и художественный, и аналитический тексты заняты ровно одним и тем же: производством смыслов, и в равной степени первичны (и в равной ― взаимозависимы). Я склонна их объединять под общим именем культурной работы;

= первично в этом обречённом на многократную вторичность культурном материале по крайней мере одно: установление связей между его элементами;

= не говоря уж о том, что новый мир любого художественного текста тоже всегда создаётся из более-менее заимствованных элементов, да не всегда и отрефлектированных (собственно, задача «аналитических» текстов ― как раз рефлексия). Взгляд на мир, созданный Розановым или Чораном, явно более первичен, чем миры, понасозданные в тоннами издаваемой фэнтези. Это тоже, то есть, создание мира.

= и тем более не говоря о том, что анализировать, как и почему «сделано» не-художественное ― не менее осмысленно, интересно и плодотворно. В смысле объёма и качества рефлексии на эту тему художественному повезло гораздо больше.

В связи с этим приходят в голову и такие соображения о «первичных» и «вторичных» текстах как объектах чтения и источниках опыта:

= на самом деле разделение текстов на «перво-» и «второисточники» (этого самого опыта), на первослучившееся и полученное из вторых рук ― представляется мне огрубляюще-искусственным ― вплоть до несправедливости.

= не говоря уже о том, что, живя в культурной среде, ― а в другой и не живём, ― неминуемо употребляешь уже многократно пропущенное через чужое восприятие (что само по себе, разумеется, никакое не открытие).

Более достойной остановки внимания на себе представляется мне мысль о самоценности переводных текстов ― о признании их полноценными и суверенными актами опыта и его источниками для читающего (независимо от того, что им заведомо не передать всей полноты оригинала ― полнота его, кстати, неминуемо останется за рамками восприятия даже знающего язык этого оригинала, если он не принадлежит к соответствующей культуре и не имеет опыта проживания её в качестве собственной. Но это не страшно).

В каком-то смысле первоисточник ― всё, любая мысль в той мере, в какой она возникает впервые, ― под влиянием мира-импульса, мира-стимула, куда в качестве суверенной составляющей части входят и тексты. Рильке в оригинале и его переводы, сделанные, допустим, Пастернаком и, скажем, Сергеем Петровым ― три разных первоисточника и три разных не только звуковых, но и смысловых события (потому что в разных культурах они притягивают к себе в головах читающих разные ассоциации).

В основном большинстве случаев (не всегда ли?) мы имеем дело со «шкурками», снятыми с некогда живых ситуаций, даже если читаем эти шкурки на тех языках, на которых они когда-то были написаны. Спасает от неминуемых потерь (вернее, компенсирует их) то, что мы можем насыщать ― и неизбежно насыщаем ― эти шкурки собственными содержаниями.

Нас не только окружают первоисточники ― мы сами они!

(С обязательной поправкой на то, что в любом первоисточнике есть доля второисточника, ― за исключением того Первоисточника, из Которого всё.)

О новой дневниковости: в стадии иносказания

Года клонят не то что к суровой прозе, но к иному дневниковому дискурсу: отказаться от каждодневной фиксации себя никак невозможно (из соображений хотя бы противостояния хаосу), но внутреннее устройство этого очень хочет измениться. Осмысление (и даже просто описание) себя в терминах и формах другого, по видимости не имеющего ко мне никакого отношения, кажется мне теперь важнее, продуктивнее, интереснее и попросту возможнее, чем прямое говорение о себе (бывшее интересным в юности и долго ещё после). Интересно перейти в стадию иносказания. «Я» больше хочет выговориться как форма и угол взгляда, чем как предмет описания.

О счастии

Вспомнилась старая-старая мысль из начала жизни: стыдно быть несчастливой. Кажется, Толстой говорил (сейчас не помню точно, но очень на него похоже): если человек несчастлив, то он виноват. ― Я это издавна себе расшифровывала так: сам виноват, потому что сам же себя и довёл до несчастливого состояния, не вырастил в себе сильную полноту жизни. Так загрязнил ― и не прочищает ― свои каналы восприятия мира ― что по ним не проходит чистый и острый воздух, яркий насыщенный свет.

Счастливое небохранилище

(В оправдание покупательских излишеств в книжных магазинах и в ответ собственным мыслям типа: вот-умру-все-книги-на-помойку-выбросят):

А вообще-то книги, со всеми заключёнными в них объёмами смысла ― это кирпичики, из которых мы строим собственный, по собственной форме «раздвижной и прижизненный дом». Просто однажды дом, когда жить в нём уже некому, разбирается ― и из кирпичиков строятся новые дома. И они тащат с собой в эти новые дома запасы тепла, смысла, присутствия ― которые накопят здесь.

Книги ― аккумуляторы, которые мы заряжаем не только тем, что пишем их, но и тем, что читаем ― и даже тем, что просто держим их у себя.

Книги ― они тоже не собственность, они только гости в нашей жизни (ну примерно как люди). Мы их немножко подержим у себя, а потом отпустим.

И да, вот этого замечательного свойства ― телесно аккумулировать память и жизнь ― бестелесные электронные тексты, кажется, лишены. Впрочем, может быть, это только нам ― успевшим сформироваться в бумажную эпоху ― так кажется?

К теории несбывшегося

Понятно, что жизнь в той же ― если даже не в большей ― мере определяется несбывшимся, в какой и сбывшимся; что несбывшееся ― топливо жизни, мощный ― да и неисчерпаемый, пожалуй ― ресурс (сбывшееся сбылось и ушло, а несбывшееся ― всегда с нами). Это-то всё понятно.

Менее очевидно, но не менее важно то, что, может быть, периоды жизни определяются ещё и в соответствии с тем, что человек чувствует в соответствующий период своим главным несбывшимся / утраченным (в конечном счёте, это одно и то же).

О самоформировании

Подумала о том, что потребность в самовоспитании, в формировании себя в соответствии с какими бы то ни было моделями (соответственно: в самоограничении, в самоконтроле…) ― в очень большой степени связано с потребностью продлить уют и очевидности детства, вообще ― начала жизни, к существу которого принадлежат формирования и самоформирования разного рода. Тут два момента: «встраивание» в себя надзирающей инстанции-родителя (которой давно уже нет поблизости) ― и чувство себя как пластичного материала, ― нет, даже три: ещё ― чувство большого времени впереди, в котором всё, что ты из себя теперь наформируешь, непременно пригодится. Самоформирование (помимо того, что ― дающая устойчивость привычка) ― это ещё и поддержание в себе иллюзии молодости. Это такая утешительная «техника души», помимо всего прочего. Ну и ― противостояние (дискомфортному) хаосу (хаос же не тем плох, что он хаос, а тем и в той мере, в какой в нём неудобно и тревожно) и сопутствующему ему чувству собственной беспомощности.

К самопрояснению: О письменном чтении

Тексты про книжки ― менее всего мне хотелось бы называть их «рецензиями», скорее диалогом с написанным ― это вообще не письмо: это чтение (бывает письменная речь, а бывает и письменное чтение) ― способ интенсивной интериоризации написанного.

Огонь

…а самые лучшие книги, как известно, ― те, что разжигают внутренний огонь: ― особое состояние, безусловно предшествующее мыслям и предшествующее, может быть, даже чувствам в их оформившемся виде ― но вызывающее к жизни и те, и другие.

Это не «качество» жизни, даже не «количество» её, но тот (динамический) субстрат, на котором держится и движется всякая жизнь. И в книгах ищется (некоторыми библиофагами, во всяком случае) прежде всего это, а не «информация», допустим, или «переживания» (тоже разновидность информации) ― это всё побочные (хотя тоже очень важные ― но не первичные) продукты. Ценность книг ― прежде всего «энергетическая».

Площадка молодняка

…а ведь затем и дано нам внутреннее пространство, чтобы доращивать, достраивать ― досоздавать недостающее во внешнем. (Это такая плантация для несостоявшихся или не нащупавших себя как следует возможностей, площадка молодняка для них, заповедник, опытное поле, экзотариум.) Это ― дополнительные объёмы для других ― помимо эмпирически ощупываемых ― модусов реальности.

Так и наоборот же: внешнее ― для того, чтобы восполнять недостающее во внутреннем (не стоит это внутреннее идеализировать и полагать, что там есть всё, что нужно). Как раз два сообщающихся сосуда, чтобы реальность могла обмениваться сама с собой своими формами.

О техниках чтения

Чтение текста глазами, переписывание его от руки и «перестукивание» его на компьютерной клавиатуре ― три принципиально разных, с разными содержательными последствиями, способа его апроприации (скорее всего, чтение голосом ― четвёртый суверенный, со своими возможностями, её способ, но тут мне остаётся поверить самой себе на слово, поскольку этот способ испытан мной наименее всего: я плохо, вплоть до того, что совсем не ― чувствую слово голосом и не слишком люблю свой голос на слух).

Разница примерно такая: клавиатурное «перестукивание» ― способ самый отчуждающий (такое парадоксальное присваивание текста, которое ― одновременно и отчуждение его: чувствуешь шероховатости, повторы, вязкости, несостыковки, неточности (может быть ― рудимент редакторской практики, происходящей практически целиком за компьютерной клавиатурой) ― хочется выправить текст (на самом деле ― придать ему, навязать собственные черты, принципы собственной «текстовой чувственности»). (Это может, кстати, служить защитной техникой против некоторых текстов).

Переписывание от руки ― вращивание текста в себя; тут дистанция между тобой и текстом минимальна, но эта минимальность дистанции означает и то, что нет критичности (или она сведена к минимуму) ― в переписывании от руки человек и текст максимально открыты друг другу и максимально беззащитны друг перед другом. Это нечто большее (и более рискованное в смысле утраты, хоть бы и ситуативной, собственной суверенности), чем просто доверие тексту: это позволение тексту стать тобой.

Чтение глазами (молчаливое, внутренним голосом, внутренними картинами, которые, понятно же, делаешь из собственного материала) ― при всей своей несомненной интимности ― наиболее свободное: здесь человек и текст, входя в доверительные отношения, сохраняют дистанцию, остаются сами собой и оставляют место для критичности к тексту ― без соблазнов насилия над ним.

Воздух пяти морей

Входящий в раскрытую балконную дверь вечерний летний (уже совсем летний, с памятью о дневной жаре!) воздух совершенно меняет чувство мира: делает это чувство гораздо более широким, более разнообразным и тонко-дифференцированным. Я бы даже рискнула сказать, что он внутренне освобождает.

И конечно, в распахнутом летнем воздухе есть что-то от дальней дороги: в нём есть даже самое существо дальней дороги, то, ради чего она и нужна.

Этот воздух (именно вечерний: дневной слишком прямолинеен и поверхностен) делает человека безудержным. Способным на всяческие сумасшествия. Он превращает прикованного к своим обстоятельствам человека в человека-вообще, в сплошную открытую возможность, которой ещё только предстоит воплотиться.

Дышать таким воздухом ― самое лучшее, самое правильное занятие: просто дышать. Он сам ― стоит только довериться ― выведет нас к нужным ― соответствующим ему ― смыслам.

Само вдыхание его ― опыт открытости. Человек, который им дышит ― всегда молод, даже если он стар.

И, конечно, лёгкость, лёгкость, да! Та самая лёгкость без пустоты, лёгкость в сочетании с интенсивностью и глубиной, которая всегда чувствовалась мне идеалом человеческого существования и уступала в значимости разве что гармоничности. Но летний вечерний воздух, широко-круглый, даёт и её!

На улице пахнет молодостью ― недопрожитой, как водится, вот и возвращающейся прилежно каждый год: ну проживи меня, проживи, я же не ушла никуда, я же вот она ― в ветре, в запахе свежих листьев, разогретой пыли, в круглой молодой жаре. Мир раскрывается, как огромный влажный цветок.

А ещё к середине мая Москва вдруг вспоминает, что она ― порт пяти морей, и её улицы начинает переполнять совершенно, казалось бы, немотивированное, но совершенно же и несомненное чувство моря. Распахиваются горизонты. Начиная с середины весны Москва вообще начинает представлять собой живой опыт безграничности ― очень простой, демократичной, с человеческим лицом, возможной здесь-и-сейчас.

Освобождение и отрыв

Одна из важных, со школьных лет идущих внутренних черт весны ― странное, неизменное с каждым маем освобождающее чувство необязательности всего, лёгкой его отпускаемости, того, что всё это уже не держит. Праматерь этого чувства ― школьное, предканикулярное растождествление со своими текущими обстоятельствами и обязанностями: ведь скоро всё это останется позади, а впереди ― лето, полное огромных чудес, непредсказуемостей, громадного воздуха, дорог, ценных не тем, что они куда-то ведут, но самим, превосходящим все цели, чувством дороги! ― словно выходишь из тесных улиц на незастроенный простор. И на это ежегодное уверенное знание о близкой и непременной свободе никак не влияло то, что это лето, как и предыдущее, как и, по некоторой вероятности, последующее, ты без всяких чудес проторчишь на даче или в пионерских лагерях (самое сладкое в которых ― подсчитывание сокращающихся дней до того благословенного мига, когда ты отсюда наконец вырвешься; а дача ― это вообще остановка жизни, которая, как известно, есть только в московском дворе). ― Вот уже давно нет ни незастроенных летних пространств (всё плотно застроено, да сплошь небоскрёбами), ни дачи, ни пионерских лагерей, ни исключительной вцепленности жизни в московский двор (с тех пор она распространилась много куда, а главное, поняла, что в основном-то она внутри и только потому ― где-то ещё). А чувство лёгкости и необязательности всех предметов, предканикулярное, головокружительное ― вот оно, возвращается каждый май в прежней силе и убедительности. Если осень ― возвращение и укоренение, то весна ― освобождение и отрыв.

Сестра вечности

Весна ― ежегодный и даром дающийся шанс для нас, выросших ― побыть молодыми. Очередной раз поэкспериментировать с собственной черновиковостью и пластичностью, хоть в воображении. Цикличность природных событий и человеку, линейному существу, сообщает нечто циклическое ― родственное бестревожной вечности. (Цикличность ― младшая-младшая, человекосоразмерная и человековмещаемая сестра вечности).

Как не принимать благодарно этой даровой, необременительной молодости, которую, в отличие от молодости первой-и-единственной, даже не надо отрабатывать (типа получения образования, завоевания себе места и статуса в социуме, приобретения круга друзей и вообще «своих», делания себя по каким-то моделям…) Её можно просто проживать ― и всё. Тем более трепетно-благодарно, что она ещё короче, чем первая-и-единственная.

Перемещаться

Господи, как хочется перемещаться в пространстве; каким неотъемлемым это кажется от полноты жизни и подлинности (а заодно и глубины с широтой) личности, каким уничтожающим для того и другого мнится отсутствие этого.

Это‚ разумеется‚ простой соматический, эмоциональный, нервный голод по пространствам и впечатлениям (внешним, грубым, да) ― который горазд перетолковывать себя в смыслы, даже в далеко идущие смысловые программы. (Говорю же, «синдром царя Мидаса»: всё обращается в смысл да в смысловую программу, за что ни схватись.)

Думаю по этому поводу две противоположные вещи. С одной стороны, то, что потребность в поездках, обостряющаяся с началом лета, даже поздней весны, как болезнь ― это всего лишь своего рода комплекс: некритически переживаемая сращенность определённых чувственных образов (тёплый воздух, летний ветер, солнце, развёрнутые зелёные листья, долгие дни…) с определёнными смыслами (перемещаться и нахватывать впечатлений во что бы то ни стало!!). С другой ― то, что (кто бы мог подумать) потребление, в данном случае ― потребление чужих пространств (именно этим праздный турист и занимается) ничуть не хуже труда, усилий, самопреодоления и аскезы способствует полноте личности и её росту, ничуть не менее для них нужно (опять же комплекс: с отроческих лет в мозгах, вполне некритически воспринятое, застряло представление о том, что «рост» личности и её «полнота» ― это вещь совершенно необходимая, настолько, что почти прямо вот для этого всё; что, не имея этого, я автоматически оказываюсь и виноватой, и существом второго сорта, и вообще безнадёжно погубившей свою жизнь, первейший показатель смысла и достоинства которой ― качество личности).

Собирать и складывать

Всякое путешествие[1] ― задачка на складывание пазла, причём без заранее заготовленного ответа, любое возможное решение и единично, и допустимо: нет «неправильного». Нам даётся (щедрыми охапками) россыпь разнородных, разноцветных и разноформных деталек, совсем, казалось бы, не подходящих друг к другу ― и предлагается сложить из них цельность: единственную цельность себе по размеру (а сложены-то могут быть, понятно, разные ― по разным размерам и под разные потребности). И процесс это медленный ― хотя отдельные детальки могут быстро срастаться и сцепливаться друг с другом, основная их часть будет приноравливаться к цельности, пробовать своё место в ней и врастать в неё ещё, может быть, на протяжении многих месяцев. Отправившись куда-нибудь, мы привозим с собой запас будущего внутреннего движения ― надолго.

…всё равно куда. Каждый вновь пережитый город ― совершенно независимо от его эстетических качеств и от объёмов скопившейся в нём исторической памяти ― увеличивает в нас количество воздуха.

(продолжение следует)

Примечание

[1] Некогда один географ, с которым мы делали интервью, дал хорошее определение отличия путешествия от экспедиции: в экспедиции человек работает с посещаемым пространством как инструмент (собственного исследования), а в путешествии проживает это пространство всей цельностью себя. (Это я пересказываю в собственной вольной интерпретации, но смысл именно такой).

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.