© "Семь искусств"
  апрель 2019 года

380 просмотров всего, 2 просмотров сегодня

И даже если целый день живёшь, как оказывается, только для того, чтобы в конце концов подумать одну-единственную мысль, это уже очень много. Если один-единственный день породил целую мысль ― он уже оправдан.

Ольга Балла-Гертман

ְДикоросль

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Дежурный по апрелю

Ольга БаллаВыпуклый, хорошо артикулированный апрель ― вплоть до некоторой даже преувеличенности, ― апрель, набранный сплошными заглавными буквами. Апрель-декларация. Полный, химически чистый опыт апреля. Апрель Апрельевич, Апрель-по-большому-счёту.

Как остры в нём запахи жизни. Даже ― запах жизни как таковой.

Этим апрелем хочется глубоко дышать ― глубоко вдыхать его в себя. Он очень насыщен сам собой. Его много в каждом глотке воздуха.

Такой апрель ― простейшее (и из убедительнейших) доказательство возможности (даже ― властной реальности) полноты жизни.

Напропалую и сломя голову

Как оттачивает апрель грани всех предметов! Режешься на каждом шагу.

Весна ― время экстатической ясности (в противоположность осени, средоточию ясности самоуглублённой до бесстрастия), ясности преувеличивающей, доходящей до желания сделать всё внутреннее ― внешним, упразднить границы. Весна ― грандиозный жест распахивания жизни, ― так, что содрогаются и готовы отлететь петли, на которых створки жизни держатся. Время демонстративной, самоуверенной незащищённости; время существования напропалую и сломя голову. Весна ― оглушительный, раздирающий крик человеку в уши ― ради самого крика, ради наслаждения кричать: ААААААААААААА!!!!

(Как, поэтому, необходима человеку в ответ ей, изнутри ― тишина. Внимательная тишина. Пусть накричится.)

Графофильское: Об орудиях письма, особенно на полях книг (отдельный жанр со своими закономерностями ― включая графические)

Кажется, будто тонкий / остро заточенный карандаш меньше травмирует реальность, бережнее к ней относится, покрывая её своими линиями ― менее экспансивен, более деликатен и с б́́óльшей дистанцией, чем карандаш с толстым стержнем или плохо / грубо заточенный. Больше позволяет реальности быть самой собой, чутче в неё вслушивается (понятно же, что орудие письма — это орудие восприятия). Эстетика тут совершенно неотделима не только от этики, но от чего-то более всеобъемлющего: от типа чувственности. Писание тонким карандашом (графический аналог речи) кажется более богато интонированным ― при этом ближе к шёпоту, чем к речи в полный голос, но к шёпоту сложно-дифференцированному.

De rerum natura: Гнездовья смысла

Города ― тоже Природа, особенно старые. Чем старше и многослойнее город, тем больше он ― природа (врастает в неё, срастается с ней), и даже ― природа вещей.

(И тут ― для их понимания ― нужно, думается, особое естествознание, возникающее на перекрестье гуманитарного и естествоиспытательского мышления.)

Вообще мнится, будто существование таких крупных вещей, как, например, значительные, насыщенные памятью города ― не оставляет природу вещей неизменной: в результате их появления и нарастания что-то начинает происходить с самим естеством, с тем самым веществом жизни ― оно тихо трансформируется им в ответ, существует дальше уже с учётом их.

Города ― гнездовья смысла: он заводится там по собственным законам, опережающим и обходящим намерения.

К персональной антропологии

Еда и кулинария ― средство для эмоционального «моделирования» человека, работы с его эмоциональной (тем самым и смысловой) сферой. У, какая антропопластика, ― как она антропопластична. Дело тут даже не во вкусе поедаемого ― то есть не только в нём (а также не только в необходимо сопровождающих, неизменно прекрасных вещах типа его запахов, цвета, фактуры…) ― дело в том, что всё это оказывается инструментом в эмоциональном и смысловом устройстве. И ценно, собственно, преимущественно ― почти до исключительности ― этим. (Когда бы не эта совокупность ценностей, не огромный ритуальный компонент кулинарного предприятия ― и труда бы не стоило, ― можно было бы обойтись если и не дошираком каким-нибудь, то бутербродами с колбасой уж точно. = Впрочем, в случае бутербродов с колбасой уже появляется сильная эмоциональная компонента. Да и в случае доширака тоже, поскольку уж и ему сопутствует изрядная личная, эмоциональная, насыщенная ассоциациями история.)

Задумавшись о пищевых зависимостях (и усмотрев у себя, разумеется, множество), я подумала и о том, что зависимость, однако, хороша тем, что интенсифицирует отношение к жизни на своём участке. Зависимость ― средство интенсификации, обострения, загущивания жизни. Поэтому, пожалуй, мне бы не хотелось от своих ― освобождаться.

Об оправданиях

ч

Биотектоника

Стоит чему-то (вопреки, обыкновенно, ожиданиям) удаться, стоит нечаянно сойтись фрагментам жизненного паззла ― начинаешь тревожиться (понятно, что непроизвольно, но тем не менее): на это (и в рамках персональной магии и, так сказать, биотектоники ― складывания жизни с учётом её внутренних ― всем телом угадываемых ― равновесий и тяготений), думаешь, ― надо бы ответить Бытию чем-нибудь достойным: хоть один Большой Текст, что ли, дописать, из тех, что вымучиваешь Бог весть уже с которых пор. Если ничего такого не сделать, будет крайне неуютно: «динамическое равновесие» будет нарушено, вся конструкция жизни непременно куда-нибудь сползёт.

Самоограничение: витальные смыслы

Почему-то упорно оказывается так, что упорядочение жизни непременно означает и интенсификацию её, «загущивание». Это вещи, упрямо подтверждающие свою прямую связанность: чем жизнь упорядоченнее, тем она ― внутри жёстко проведённых рамок ― интенсивнее; попросту: тем её внутри этих рамок больше.

Опьяняет

И всё-таки мир ― одним уже фактом своего существования, своего мощного разнообразия ― достаточно только подумать об этом! ― оказывает на меня буквально пьянящее, с ног валящее действие: так это ― само по себе ― сильно и значительно.

И это хорошо ― независимо от степени иллюзорности (по всей вероятности, весьма большой). Значит, ещё вовсю жива.

О подлинном и вымыслах: Из обрывков внутреннего монолога

…и более того: ничто так не вымышлено, как подлинное (насыщенность вымыслом ― показатель полноценной подлинности). Событие только тогда становится вполне настоящим, когда как следует воображается.

Счастье это когда

Это когда внезапно, посреди простого повседневного движения, застаёшь, понимаешь и всем-телом-проживаешь себя ― счастливой.

(Хотя я, вне сомнения, не заслужила. Впрочем, что же это за счастье такое, если оно заслужено? Это зарплата какая-то. А счастье должно как снег на голову падать, да с ясного неба. Вот тогда оно настоящее, тогда верю).

Самоограничение: витальные смыслы-2

Расшифровка (интервью) ― работа для смирения (которое имеет смысл и далеко за пределами своих религиозных коннотаций: вписывание себя в извне заданную меру, проживание себя помимо проектов и амбиций). Вообще, если всмотреться в работу этого рода попристальнее (она же как раз такова, что от неё на каждом шагу хочется отвлекаться), в ней есть шанс обнаружить много интересных возможностей. Это, например, возможность быть собой в чистом, неотъемлемом виде: когда у тебя самими условиями работы отнята возможность своевольничать, жить в собственном ритме (живёшь в ритме чужой речи), писать собственные слова (записываешь чужие), думать собственные мысли (будешь отвлекаться ― ошибок понаделаешь и вообще никогда не закончишь, а сдавать, как водится, надо было вчера). И вот когда от тебя ― растащенной на рабочие функции ― остаётся только чистый факт самосознания (да верной части его ― телесного самоощущения) ― тут-то и обретаешь собственную основу, которая пребудет неотъемлемой и неуничтожимой, пока живёшь. А всё остальное ― легко снимаемая и без особого труда наращиваемая шелуха.

О старости

Понятно, что не хочется быть старой и скрипучей, а хочется быть молодой и летучей. Впрочем, если старость совместима с некоторыми коренными этико-пластическими ценностями: лёгкостью, гибкостью, спокойной ненадрывной точностью (это ― важный компонент лёгкости как, на самом деле, очень сложноустроенной цельности), да если бы ещё и с эмоциональной яркостью ― о, тогда я совершенно согласна быть даже и старой.

Потому что не в количестве лет дело ― и, о удивление, даже, даже не в количестве будущего впереди.

О графической чувственности

Пристрастие своё к тонко заточенным и тонко пишущим карандашам (и тонким перьям и шариковым стержням, но карандаши ― это особая область графической чувственности) ― которое принимает форму даже лёгкой степени фобии перед тупыми ― «затупляющими», «останавливающими», «вязкими» карандашами ― объясняю я тем, что тонкое орудие письма делает тоньше, точнее, острее и внимательнее и самого пользователя: определяет качество его проживания мира и каждого слова, которое он этим орудием пишет. Очень грубо и наивно говоря, тонкий карандаш — это способ стать хоть немножко лучше, хоть сколько-то выкарабкаться из своей тёмной, хтонической природы, из этого душного, липкого, комковатого чернозёма ― к свету и воздуху.

Летим

Интересно, ― едва только у человека (ну, например, если он ― я) что-то вдруг получается ― особенно если этот человек живёт с хорошо обжитой установкой на то, что вообще-то получаться ничего не должно, что «всё должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек» и т. д., а если оно получается, то исключительно чудом и незаслуженным даром (нет, в самом деле, такая установка, к изумлению своего, обременённого комплексом неудачника, носителя, увеличивает степень благодарности бытию в разы), ― у него меняется прямо-таки само телесное самоощущение: делаешься физически лёгкой, испытываешь нечто вроде полёта ― не сходя с места. Преинтересная внутренняя феноменология.

Это на втором шаге включится внутренний зануда и сообщит своим внутренним голосом, что на самом деле ничего хорошего в этом нет, что, взлетевши, непременно шлёпнешься, что после любой удачи любая неудача будет только острее чувствоваться… Но это ― на втором шаге. А пока ― летим!..

Оправдание разбросанности

…и всё-таки мне (навязчиво) кажется, что увеличение количества внешних площадок самоосуществления ― экстенсия и экспансия ― способствуют росту внутренней динамики, внутреннего разнообразия, расталкивают внутренние материи, ставят их перед новыми вызовами. Никакая задача, пусть даже чисто формальная и поверхностная, не остаётся без приращивающих, воспитывающих последствий для внутренней пластики, для богатства форм, которые мы именно внутренне можем принять, ― а раз внутренне принять, то и установить ― или создать ― связь между ними ― то есть, срастить их в цельность.

Ну вот ничто не зря, честное слово.

Содрогнуться

Дело, скорее всего, даже не в «чужом» и «другом» как таковом, не в степени и качестве его чужести и инаковости. Дело в том, чтобы содрогнуться (и в более слабых вариантах: встрепенуться, изумиться, замереть) при встрече с этим другим, открывая тем самым скрипучие ворота собственного восприятия, прокладывая ему дорогу. Надо, то есть, воспринять это чужое как чудо, даже если оно «само по себе» не таково (впрочем, про вещи «сами по себе» слишком ничего не известно). Если этого содрогания перед чужим не случится ― любое смотрение на него, слушание, осязание, ― любое телесное его переживание будет, пожалуй, зря. Дело в переживаемой (а пусть хотя бы и воображаемой, неважно!) «разности потенциалов» между «чужим» и «своим», при котором между ними проскакивает ― и прошибает нас насквозь ― искра.

Об изнанке трудолюбия

…да, Господи Боже, (навязчивое) стремление перегнать себя в тексты — это просто страх смерти. Потому и сопротивление ей, что ― страх перед ней. То есть: неготовность, неумение, отсутствие душевного труда её принять: понять если и не мудрость (хотя тоже почему бы и нет?), то по крайней мере естественность своего исчезновения ― исчезновения вообще. (Истерическое) стремление наоставлять следов (столь же обречённых исчезновению, как и я) — это просто суетливое, суетное (по определению. Достоинства в этом нет) стремление зацепиться за бытие ― едва ли не любой ценой. Как будто эти следы удержат. Нет, не удержат; но в их судорожном оставлении ― отказ поверить в эту очевидность и принять её.

Достойным было бы, конечно, спокойно и молча уйти (не заговаривая зубов ни смерти, ни жизни). ― Человек ― это форма исчезновения.

Сказка странствий

Странствие ― детривиализация жизни, выбивание человека из обжитых очевидностей. Он просто обязано быть стрессовым, этот обновляющий опыт дезориентированности, потерянности, растерянности. И неудобства, да. ― Путешествие с комфортом ― почти оксюморон, оно теряет добрую половину своих функций. Комфорт «гасит» путешествие, лишает его остроты, сводит к развлекательной, то есть сугубо легковесной составляющей. Тоже, конечно, бывает нужно; главное, помнить, что это ещё не всё и уж подавно не самое главное. ― Должно быть трудно и неудобно ― чтобы прочувствовать происходящее. Чтобы острота этого неудобства процарапала, продрала наши защитные оболочки.

О смысле и бессмыслии

Подумалось: переживание (полноценное, бескомпромиссное, без смягчающего действия защитных механизмов и по полной программе) бессмысленности бытия — это дар (и, разумеется, редкий, потому что очень трудный). ― У меня этого дара нет. Я всё-таки горазда чем бы то ни было при первом подходящем случае утешиться. Хоть булкой с колбасой.

А дар это ― потому, что уводит от иллюзий и заставляет (не застревая на промежуточных остановках, не довольствуясь суррогатами) задумываться самым беспощадным образом. Другое дело, что на этом первоусловии всякого настоящего и беспощадного мышления можно так и остановиться, потому что для следующего шага (и для всех последующих) нужны всё-таки очень большие силы ― ещё большие, чем для самого переживания бессмысленности, которое само по себе требует огромного мужества.

Межчеловеческое

…и думаю: мне не нужно, чтобы меня непременно понимали ― мне достаточно (даже с избытком!), чтобы меня принимали. Принятие — это, пожалуй, хлеб насущный, а уж понимание — это пирожные с кремом.

Хотя, наверное, даже без этого хлеба ― не такой уж он насущный ― можно по самому большому счёту обойтись.

Библиофаг и тайны

А всё-таки непрочитанные, лежащие ещё в стопке намеченного к прочтению книги влияют иной раз сильнее прочитанных. Вернее, так: из прочитанных сильно влияют лишь некоторые (и не то чтобы это случалось слишком часто), непрочитанные влияют, и сильно ― все (поскольку позволяют себя домысливать ― из чего следует, между прочим, и то, что так называемое чужое влияние в решающей своей части не что иное, как наша собственная, всего лишь определённым образом направленная, внутренняя сила). В прочитанной книге, мнится, не остаётся тайны (или её там остаётся гораздо меньше, или мы её в меньшей степени там видим). А влияет ― внутренне мобилизует, «переключает гештальт» ― в первую очередь именно тайна: напряжение расстояния между нами и книгой, полная воображаемых возможностей неизвестность.

Работа и я

А неинтересным заниматься ― вот зачем: чтобы сделать его интересным.

Как нелюбимые города нуждаются в любви и внимании гораздо больше залюбленных и захваленных, точно так же и неинтересные работы куда больше интересных и захватывающих нуждаются во внимании к ним: чтобы они могли прорастить в себе смысловые ростки ― которые там тоже есть, просто уже потому, что мир из смыслового, смыслоносного материала создан, ― только они сами о себе не знают. В них ― та же материя бытия, что в интересном. Ими, окраинными, рутинными, стоит заниматься уже хотя бы из любви к материи бытия.

И никогда, никогда не забывай, что всякой работой ― даже той, в которой заботишься не о себе, ― собственно, ею-то как раз в первую очередь ― создаёшь и себя тоже. Всякая работа пройдёт, а человек, её делающий ― её инструмент и результат ― сам у себя останется.

О фразах-матрицах

В ранней юности вычитала я не помню где фразу, сказанную будто бы Альбертом Швейцером ― о том, как он в начале жизни решил: «До тридцати лет буду брать от жизни всё, что она мне даёт, а после тридцати буду отдавать ей взятое». (Понялось-то моментально: «до тридцати» ― возраст интенсивного становления, нужно успеть побольше материала набрать ― для дальнейшей, долгой и медленной, шлифовки и обработки.) Впечаталось ― причём даже некоторым программирующим образом впечаталось (понятно, что впечатываться может по-настоящему только то, что уже совпало с некоторыми внутренними расположенностями). По сей день не умею (даже не хочу) чувствовать себя полноценным и вполне оправданным существом, если акты «взятия» чего бы то ни было (у «субъектно» и «адресно» понимаемого Мироздания) не сопровождаются актами «отдачи» ему. Совсем, целиком сосредоточиться на отдаче, свестись к ней ― не выходит, даже теперь, когда от тех самых рубежных (очень условных на самом деле: другие были рубежи) тридцати меня отделяет уже 23 с лишним совсем невообразимых года. Приходится (не только хочется, но и приходится! чтобы не опустошиться совсем) «набирать» (впечатлений, включая чувственные, ― всякого грубого витального материала, «вещества жизни») ― но всякий такой акт набирания упорно чувствуется недолжным, если за него не «отпахано».

За окном дивное солнце ― ходить бы километрами пешком, как в юности; а я тут сижу, бесконечно дописываю недописанное; и тут же вам чувство вины: а вот встала бы пораньше часа на три, а не отвлекалась бы на написать что-нибудь в интернете, а не читала бы вчера до шестого часа утра то, что не имеет к работе никакого отношения ― сто раз бы уже сделала всё запущенное, и на другое бы время осталось… (Да за это одно только люблю работать ночью, когда во «внешней» жизни не происходит ничего: ночью нет такого мучительного, неотъемлемого от чувств собственной вины и неполноценности ― чувства упускания жизни.) Нет, нет, видимо, жизнь тогда только по-настоящему остро чувствуется, когда её губишь.

Сколь ни мучительна бывает фаза «отдачи» ― она необходима именно в своём мучительном, стесняющем качестве, ибо выполняет ритмообразующую роль. Без неё не получается как следует, крупно и жадно, глотнуть жизни. Причём чем больше отдано (как-то не думается при этом, насколько ценным видится отданное «там», на другом конце отдающего жеста, в пункте, так сказать, приёма), тем ценнее и драгоценнее чувствуется то, что «за это» берётся. Выйдешь на порог подъезда, хлебнёшь воздуха, мохнатого от солнца, и думаешь: «Господи, спасибо».

О соблазне созидания

Соблазн созидательной деятельности (даже если созидаешь фигню какую-нибудь; а что, собственно, кроме фигни-то я созидаю? ― да ничего, тексты-однодневки) ― той самой, которая, видимо (по крайней мере для людей определённого, склонного к излишествам и разбрасыванию типа) невозможна без аскезы, самоограничений, самопреодоления, попросту без насилия над собой, желающей разбрасываться сию минуту ― так вот‚ соблазн её ― в прямо-таки физическом, упоительном чувстве того, как под твоими пальцами из кирпичиков уплотнённого, обузданного хаоса ― складывается мир.

И думаешь даже, что принадлежишь ― вот этим своим маленьким участием ― к большой и всеобщей работе созидания мира, каждодневного вылепливания его множеством пальцев из хаоса, ― повседневного терпеливого (упрямо-обречённого, обречённо-упрямого), но вполне космических масштабов противостояния энтропии ― которым только мир и жив.

За этот кайф не жаль, однако, и жёсткой аскезой заплатить.

(И вообще, не знаю, как миру в целом, но человеку этот «малосозидательный», «малодемиургический» опыт точно полезен. Чувствую).

Что касается текстов-однодневок, то сама однодневность их наводит на мысль о существовании громадного, многоуровневого, сравнимого с Природой по мощи и разнообразию (и обилию внутренних животворящих связей) Царства текстов, ― в котором, наряду с текстами-динозаврами и текстами-мамонтами, текстами-слонами и текстами-китами, ― просто совершенно необходимы тексты-бабочки, тексты-насекомые, тексты-цветы ― хотя бы уже потому, что иначе не будет экологического разнообразия, гигантам нечем будет питаться, и вся система не выстоит. Хороши были бы динозавры с мамонтами на голой земле.

Работа присутствия

Весна, вневременное время.

Смотрю на свежепробивающуюся травку и думаю: вот эта полнота весенней жизни уже самим своим существованием требует от нас присутствия рядом с ней. Даже не радости непременно по её поводу, о нет: достаточно одного ― внимательного, впитывающего ― присутствия.

Да и то сказать: простое присутствие в мире ― простое внимательное, всем-телом-впитывающее хождение по улицам (как бы без цели или с целью как поводом) ― это ведь уже работа, разновидность работы: конструктивного – созидающего, наращивающего действия. Что мы при этом созидаем и наращиваем ― понятно: себя как смысловую единицу, а значит, и все те последствия, которые у такой «единицы» возможны.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия