©"Семь искусств"
  февраль 2019 года

Loading

Мало что обладает таким освежающим, даже регенерирующим воздействием (на человека как психосоматическое целое), как периодическое острое и безнадёжное чувство собственной беспомощности.

ָОльга Балла-Гертман

ְДикоросль

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Animal logicumОльга Балла

…работой же я называю всё, что требует усилий, самопреодоления, самопревосхождения, может быть, и некоторой системности ― скорее всего; но уж усилий и самопревосхождения ― во всяком случае. (Что получается, вырабатывается в результате такой работы? ― Во-первых, собственная личность, которая при прохождении через работу меняет качество: уточняется, шлифуется, тонко дифференцируется; во-вторых ― некоторое количество смыслов.) И вот это ― именно такая, широко понятая работа, а не «польза обществу», которая, конечно, тоже вещь хорошая, но совершенно отдельная ― в моём воображении так и норовит вмениться в своего рода «обязанность», даже «долг» человека. Выделка, шлифовка, оттачивание себя как источника смыслов, неотделимые от выделки и шлифовки своего ближайшего окружения.

Это понятие в значительной степени распространяется на поездки по другим городам и, особенно, странам: работа взаимодействия с чужим, встраивания в себя чужого хотя бы на уровне впечатлений. Это всегда требует самопревосхождения и выхода из инерций, ломки обжитых ритмов ― потому и работа. Требует усилий, приложение которых, мнится, ― по меньшей мере достоинство, а по большей ― и сам долг. Это, по моему внутреннему чувству, не первейшая по важности область долга (обойтись без этого, по большому счёту, можно ― и даже вполне легко). Это не хлеб насущный, это всё-таки роскошь. Но тем не менее это ― область как раз настолько важная, что без работы в ней человек, кажется, заведомо меньше, чем с оной. Она способна нарастить очень яркий и нетривиальный душевный слой.

Если я вообще способна составить себе хоть какое-то представление о «назначении» человека, то я назвала бы таким «назначением» смысловую работу, выделку смыслов ― составляющих специфическую среду нашего существования. Человек ― animal logicum (не «логическое», но «смысловое» животное), то есть, в той мере, в какой он ― человек, его задача ― в создании и культивировании человеческой среды, отличной от не-человеческого.

По оттенкам и рельефу

Почему-то точнее (и даже ― властнее) всего человек понимается ― скорее уж чувствуется, потому что «понимание» ― это всё-таки впихивание в концепцию: нечто с сильным оттенком искусственности и ограничения, ― не по тому, что и даже как он говорит, а по интонациям и обертонам, по оттенкам и рельефу голоса.

К изготовлению смысла

Субъективное, внутреннее, единичное ― лаборатория общечеловеческого.

Сквозь стены

Понимать и чувствовать ― на самом-то деле одно и то же. Просто это одно ― такое большое, что на разных своих полюсах оно не узнаёт само себя. Мудрено ли, ведь с одного полюса другой ― совершенно не виден.

Просто надо находиться не на одном из полюсов Большого Целого, а внутри него. В самом его, желательно, центре.

Да, внутри у него тоже много сложных устроенностей. Но оно одно, одно.

И корень у этого одного ― вот какой: впускание чужого ― другого ― в себя. В некотором смысле, стирание ― нестираемой ― границы.

А что, спросите вы, разве нельзя понимать ― и совершенно не чувствовать? Чувствовать ― и никак не укладывать в своей бедной растерявшейся голове? Наконец, и понимать и чувствовать, но не принимать никакими силами ни за что, отторгать и выпихивать за собственные пределы?

Вот последнее ― да, можно, ― а иной раз даже ох как нужно. Что же касается двух крайних звеньев этой цепочки ― чувствования и понимания ― то если одно есть, а с другим никак не получается, это с великой вероятностью может означать только одно: путь чувствования-понимания не пройден до конца. Работа не проделана. Какие-то звенья в ней пропущены. Мы застряли где-то на полпути.

То, что понято, не сможет в конце концов остаться не прочувствованным. (Другое дело ― не запирать перед ним чувств на замок, отважиться чувствовать ― даже если это трудно, даже если мучительно. ― Никто не обязывает, да. Не хочешь ― не мучайся, защищайся. Но тогда будь готов и к тому, что останешься без цельного образа воспринятого. Без цельных образов, в конце концов, тоже ещё никто не умирал.) То, что уже почувствовано ― поди-ка не пойми. Да оно тебя, пока чувствуется, пока будоражит и выводит из внутренних равновесий ― и само в покое не оставит.

Граница между пониманием и чувствованием, разумеется, есть. Но она очень проницаемая. Только, видимо, её надо уметь проницать. Своеобразную такую внутреннюю технику выработать для прохождения сквозь эти стены.

И только после того, как мы пройдём путь чувствования-понимания до конца, останется последняя часть этой работы ― может быть, даже самая лёгкая: останется решить, принимаем ли мы это ― понятое-прочувствованное ― или нет.

Вообще-то эта работа такая трудная, требует такого внутреннего напряжения и самопреодоления, что совершенно неудивительно, что она в большинстве случаев так и остаётся не проделанной в полном объёме. Решения о принятии-непринятии приходится принимать (да они сами принимаются и ставят нас перед собой, как перед фактом) на полпути.

Прибывает

В дни, как вода, вливается свет ― расширяя их изнутри.

Это, кажется, лучшая компенсация за утрату новогоднего праздника (пространство молодого года ещё продувается свежим, острым сквозняком этой утраты) с его гипертрофированными, беспредметными (всепредметными!) и всё-таки сладкими ожиданиями.

Прибывание света ― спокойное, несуетное, неэкстатичное ― кажется прибыванием будущего, увеличением количества самого времени.

Опыт улитки

Дома и Бездомья ― разные домены бытия, разные его состояния. То есть ― это просто разные принципы организации (понятное дело, внутренней) переживаемого пространства. Как Домом, так и Бездомьем может стать что угодно. Нельзя также исключать, что Дом и Бездомье способны запросто ― и даже в одно мгновение ― поменяться местами. Переключение гештальта.

Отдельный вопрос, что в жизни непременно должно быть и то, и другое. Эти экзистенциальные константы ― неотменимые несущие конструкции удела человеческого ― существуют исключительно в паре, предполагаются друг другом, отражаются друг в друге. Никакого Бездомья не может быть, если хотя бы у нас внутри не теплится Дом как воображаемая точка отсчёта. Дом теряет смысл, если его не окружает завывающее, пронизанное ветрами и всем им распахнутое ― Бездомье.

Дом и Бездомье ― прежде всего ощущение «кожей» окружающего пространства: его замкнутости или разомкнутости, его защитной или обезоруживающей силы. Дом ― дополнительная кожа на коже, продолжение кожи. Бездомье кожу ― сдирает. Оставляя нас оголёнными нервными окончаниями наружу.

Бездомье ― беда и гибель (но и повод собрать себя перед их лицом ― сразу, в авральном порядке, обнаружить в себе массу возможностей для этого: они становятся видны только в экстремальных условиях, а Бездомье ― это всегда так или иначе понятый, пусть даже очень медленный и растянутый ― экстрим. Бездомье ― балансирование на грани собственной невозможности, экспериментирование с собственной невозможностью). Дом ― спасенье: вынесенное вовне и потому позволяющее остаться внутренне беззащитным.

Дом ― бережёт, щадит, позволяет уходить вглубь. Бездомье экстравертирует, выворачивает наизнанку: хочешь не хочешь ― следи за дорогой. Протяжённое, аморфное, Бездомье подвергает сомнению все наши освоенные формы, заставляет цепляться за небольшой, компактный набор навыков ― сообщающих нам устойчивость в пути. В Бездомьи нам приходится становиться переносным домом для самих себя, осваивать опыт улитки. Дом ― опыт внятной, обозримой структуры. Он нас подтверждает. Дом ― область очевидностей. Бездомье ― разгул условностей, хлипких, непрочных, сквозь которые явственно просвечивает само Небытие.

Дом ― склад всего, что мы добываем в Бездомьи (затем и нужны ему обозримые полочки). Бездомье ― пространство, куда мы отправляемся за материалами для строительства Дома (больше взять-то негде).

Дом ― тот самый инструмент, с помощью которого мы концентрируем, фильтруем набранное без порядка в Бездомьи: инструмент по преобразованию досмыслового ― в смысл, пережитого ― в опыт.

Бездомья напоминают нам, что мы ― не центр мира. Дом возвращает нам чувство, что именно мы центр мира и есть. (Надо ли говорить, что оба правы?) Дом ― вдох, Бездомье ― выдох (как бы мы дышали без них обоих?).

Дерево и двор

Вообще, есть что-то магическое, сводящее воображение с ума в том странном обстоятельстве, что человек живёт одновременно в двух разных типах времени: циклическом и линейном, ― по существу-то он живёт в напряжении, возникающем в зазоре между этими двумя типами времени, в сумасшедшей и при этом почему-то реальной (не)возможности их взаимоналожения и одновременности. Меня сегодня поразило ― глупо, конечно, когда начинаешь такое пересказывать словами, но на уровне непосредственного переживания это до мучительного сильно, ― что сегодня в лучах предвечернего морозного солнца сухие серёжки на дереве под окном горели точно тем же светом и цветом, что и тогда, когда я была в восьмом классе. Мне почему-то очень помнится одно такое же, ясное и острое февральское предвечерье восьмидесятого года, когда я стояла на кухне у окна, смотрела на горящее дерево и двор ― и меня удивляла мысль о собственном взрослении, о том, что ведь детство уходит и всё с каждой секундой становится немного другим, и прежним уже никогда не будет ― время как бы «тяжелеет» и темнеет, нарастая совсем понемногу ― но совершенно неудержимо, неотменимо. Я, кажется, что-то такое даже написала тогда об этом, в принципе можно найти. Я помню воздух этого восьмидесятого года, я его вот сейчас почти чувствую ноздрями. Мне шёл пятнадцатый год, меня очень изумляло это обстоятельство. Теперь мне идёт пятьдесят четвёртый, и я (по своему внутреннему чувству ― совершенно такая же, как тогда: разве сильнее, смелее, свободнее, безутешнее) стою у окна, вижу горящее дерево и двор ― и не могу вместить в себя мысль, что время проходит и всё каждую секунду становится немного другим. Нет, это не дежа-вю, это сложнее, беспощаднее: между двумя точками времени ― по видимости совершенно одинаковыми ― как будто проскакивает искра. И насквозь пробивает того, кто оказывается у неё на пути.

Почему-то в предчувствии весны всё делается смыслоносным. Предметы будто бы вытягиваются внутренне ― и почти внешне ― навстречу такому банальному, казалось бы, повторению очередной смены сезонного состояния мира.

А вот нет, ничто в мире не банально ― хотя бы уже потому, что всё, даже повторяющееся, случается один-единственный раз. Всё хрупко, обречено и драгоценно. «Банальность» ― это только факт притупления нашей собственной чувствительности, но уж мир нам тут не виноват.

Материал для молчания

вот ведь чем, по моему разумению, отличается наш брат-интроверт от наших противовесов-экстравертов: о, не потребностью (не объёмом этой потребности) во внешних впечатлениях, в их разнообразии, яркости, преизбытке и т. п. ― но тем, что он из этих всех впечатлений делает. А именно: он делает себе внутреннее, ― создаёт ту самую внутреннюю среду, в которой по преимуществу, если не исключительно, и живёт. Вырабатывает себе, так сказать, материал для молчания.

Прописи пространства

…ведь пространство ― это ещё и опора для мысли: пропись (по крайней мере, линейки), по которой мы её пишем. В этом смысле в привычном, тщательно исхоженном пространстве с формами, усвоенными как естественные ― думается легче и богаче: пространство только поддерживает мысль, не задавливает её, не навязывает ей себя и вообще ни на что не отвлекает. Привычное, оно позволяет уходить вглубь и заниматься неочевидным.

Вот почему в другие города и страны лучше ездить затем, чтобы чувствовать, а ходить по своему ― затем, чтобы думать.

К собиранию примет

…ну и ещё «своё» узнаётся по обилию прибывающей в связи с ним, в ответ ему, ещё прежде, чем мы успели что-нибудь понять ― витальной силы.

И ничего личного

Молодость кончается / начинает кончаться, среди прочего (среди главного прочего!) и тогда, когда начинает убывать воля (и простой азарт) к тому, чтобы «сбыться» в мире, попросту ― наоставлять в нём как можно больше своих следов (желательно осмысленных, конечно) ― связать этими следами себя и мир, закрутить роман с миром, заморочить ему голову, очаровать его, убеждая его в своё удовольствие, что ему без тебя, конечно, не прожить, а если вдруг и прожить, то, конечно же, такая жизнь окажется несравнимо хуже, беднее, чем была бы с тобой. Cтарея, то есть, человек должен бы всё больше оставлять мир в свободе и покое, позволяя ему быть таким, каким он складывается, всё меньше навязывать ему своё. Всё великодушнее стоило бы становиться ближе к концу.

C изумлением обнаруживаю, что у меня-то в этом смысле ничего такого ещё не кончилось и не думает кончаться. Хотя теоретически уже пора бы, и только вчера, топая к метро, думала о том, что на пятьдесят четвёртом году уже с полным правом можно говорить о своей жизни в значительной степени в прошедшем времени. ― Всё ещё мучает (ну, сладко мучает, да) дурацкое детское желание «сбываться» и «осуществляться», затаптывать мир своими следами.

Правда, есть всё-таки существенное отличие от молодости: очаровывать и привязывать к себе людей уже не хочется (иной раз и напротив: чувствуется, что и не нужно, и даже ― нельзя). Только оставлять следы в мире ― и ничего личного. Ну, или почти ничего.

Роскошь самоограничений

Всё время возвращается ко мне для внутреннего освоения представление о том, что самоограничение, даже жёсткое, не противоречит и не противостоит жажде мира и жизни, но является одной из её форм, и, может быть, ― из самых сильных.

Минимализм (разного рода, но, возможно, одного корня) обладает стимулирующей силой. Самоограничение того или иного рода ― вплоть до аскезы, даже если эта аскеза не имеет религиозного смысла, тем более ― если она его имеет ― способно стать (не станет автоматически, разумеется, но способно) условием более острого, глубокого, плотного и точного восприятия жизни ― средством внутренней настройки. В жёстких рамках, в малых (внешне) пространствах жизнь загустевает и интенсифицируется, отправляется вглубь себя изыскивать свои не замеченные прежде возможности и ресурсы.

Размывая границы

…ну и ещё, конечно, участвовать в мире (и нахватывать его в себя, невзирая на стремительно сокращающееся время жизни ― не то что распорядиться, но, может быть, и освоить как следует не успею; размывать границу между «внутренним» и «внешним», чтобы во «внутреннем» было как можно больше всякого «внешнего») хочется и потому, что это ― постоянное переступание и отрицание собственных границ ― мнится разновидностью бессмертия: способом перехитрить эти границы, выскользнуть за их рамки. Если-де «я» ― не ограниченная своими пределами единица, значит, «я» не умру ― ведь только ограниченное умирает.

Хочется Большого Мира, его форм, красок, запахов, без порядка и пусть даже без смысла ― едва ли не единственно потому, что не хочется умирать.

***

Скорее всего, даже не по бессмертию как таковому ― тоска (слишком уж оно непредставимо, вернее, представимо как-то неуютно: гигантский распахнутый нечеловеческий резервуар [почему-то воображается огромный-огромный котёл с металлическими желтоватыми ― латунными? ― до безжизненного блеска начищенными стенками], который ничем не заполнен), а по многожизнию: по обилию жизней, полных чувственными подробностями, мельтешением и суетой, пёстрых, ярких, мелких, непременно проникающих друг в друга ― чтобы можно было видеть из каждой ― каждую, из каждой ― все, ― и по обилию сил, чтобы со всем этим многожизнием справиться.

…при полном понимании того, что жажда многожизния означает и согласие на ― неотделимое от него ― многосмертье. Смерть ― это, наверно, в такой конструкции то, что соединяет жизни: разделяя, соединяет, ― как всякая граница.

Передать

О жизни ― кроме того, что её надо прожить, ― мне уверенно известно ещё одно, на равных правах с первым: то, что её надо передать. Ещё: передать в адекватных себе формах. Так, как это тебе свойственнее всего (а иначе плохо передастся. Застрянет, по адресу не дойдёт).

И что, более того, ― по крайней мере, начиная с некоторой возрастной стадии ― передача жизни и есть самый адекватный, самый интенсивный способ её проживания.

Жизнь только тогда животворит ― и сама жива только тогда ― когда существует в акте передачи, в движении ― в противном случае происходит (ну, согласна, что, может быть, только у людей с определённым душевным устройством ― но у меня как раз такое) жестокое отравление ею, не переданной. Работа ― простейший (при любых своих сложностях и трудностях), самый общедоступный (и потому довольно грубо индивидуализированный) способ передать жизнь дальше ― и ощутить себя живой.

О беспомощности

Мало что обладает таким освежающим, даже регенерирующим воздействием (на человека как психосоматическое целое), как периодическое острое и безнадёжное чувство собственной беспомощности.

О неисчерпаемости

Чем дольше живёшь на одном месте (в доме ли, в городе ли), тем больше в нём накапливается неисчерпаемость ― тем больше насыщаются вещи, плоскости, углубления вторыми, третьими и т. д. планами, тем меньше вещи означают самих себя и тем больше ― всё остальное. Происходит чем дальше, тем всё большая символизация предметного окружения. Истончение плоти предметов, перегонка её в дух.

Вчитываясь

Путешествия по миру ― тоже ведь своего рода религиозная практика: внеконфессиональная ― предшествующая своим конфессиональным интерпретациям ― а потому и более универсальная, чем выполнение каких бы то ни было обрядов: в конце концов, мир Он сотворил ― если сотворил ― ещё прежде, чем предписал какие бы то ни было обряды и гораздо прежде того, чем люди сами успели эти обряды сконструировать. Мир ― Его первовысказывание; путешествия по миру, простое, казалось бы, получение зрительных, обонятельных, двигательных впечатлений ― чтение этого высказывания всем телом. Впечатывание в нас его текста.

О потенциальном

Посещение книжных магазинов ― наращивание потенциального (то есть, того самого, что образует материю молодости и убывание чего и составляет существо старения).

Набивая в книжном магазине сумку книгами, мы уносим оттуда с собой свою будущую ― возможную, предполагаемую, воображаемую, чаемую ― жизнь. Раздвигаем границы собственной жизни, которые ведь так и норовят сжиматься. Даже если, предположительно, мы ни одной этих из книг так и не прочитаем ― пространство возможного, ближайшее к нам, ― хоть чуть-чуть да расширится.

Врасплох

А всё-таки лучшее средство почувствовать город ― это застать его врасплох, неприбранным, невыспавшимся (ранним каким-нибудь, хмурым будничным утром), когда он максимально не напоказ, когда ему не то что до нас ― и до самого себя-то нет никакого дела. Застать город усталым и неуютным, осенним, дождливым, промозглым, скучным, злым, равнодушным, в тот момент, когда всё закрыто и транспорт не ходит, или ходит, но битком набит, ― перемучиться им, перемаяться его дурацкими, неудобными, максимально несоразмерными нам расстояниями, заблудиться на его улицах, продуться ветрами на остановках, промочить ноги, натереть мозоли, понять всем озябшим существом, что никто нас здесь не ждёт и никому мы тут не нужны. И вот в эти-то моменты увидеть город глазами человека, который всё равно его любит, который на самом деле не представляет себя без него как без собственной формы.

Большая Книга Всего

Город ― книга для перечитывания, которая в процессе этого чтения ещё и пишется. Всякий акт чтения города есть и акт письма: писание основного текста, заметок на полях и между строк, хоть бы и не имеющих никакого решительно отношения к основному тексту (на самом деле, будучи записанными, они это отношение моментально и навсегда обретают); изрисовывания этих полей рожицами, напихивание пухнущего тома своими закладками[1]. Чем чаще его перечитываешь, перехаживаешь, тем он содержательнее и насыщеннее. Развитие отношений с городом идёт по пути прямого накопления смыслов. После многих лет интенсивных отношений с ним город превращается в толстую, истрёпанную собственную нашу записную книжку, в Книгу-Обо-Всём, в Большую Книгу Всего ― в точный слепок с тщательно прожившего его человека.

Хождение по городам ― это, конечно, археология смыслов: и городских, и своих собственных, а чем дальше тем больше ― их взаимопрорастания.

Конечно, всякий город ― это коллекция чужих взглядов, но штука-то в том, что путём простого смотрения на него все эти взгляды становятся нашими собственными.

Хождение по городам ― постоянный взаимообмен ― вплоть до полной утраты ими различимости ― своего и чужого. Упражнение в растворении и восстановлении границ.

Город ― как язык: чтобы его по-настоящему понимать, его не надо понимать ― в нём надо жить.

Соответствующую ему форму (в которую и уляжется понимание) он нам придаст изнутри ― сам.

Но даже если нет возможностей медленно читать и многократно перечитывать город-книгу, растить из него пухлую, единственную (потому что каждый город ― единственный) записную книжку, если у нас есть с ним всего, допустим, несколько часов (пара дней ― уже роскошь! Это ж целая тетрадка) ― их тоже можно именно прожить: раскрытым вниманием. Превратить доселе безразличные к нам страницы города в блокнот с набросками, со стенографическими записями своих, хоть бы и вполне сиюминутных, состояний (понятно же, что сиюминутное всегда отражает в себе глубокое ― по поведению стремительно высыхающих капель, отражающих небо и солнце, это давно и хорошо известно).

(продолжение следует)

Примечание

[1] В некоторых точках Москвы мне попросту больно находиться ― их воздух, перенасыщенный прошлым, как озоном, трудно вдыхать, он режет лёгкие.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.