© "Семь искусств"
  октябрь 2019 года

341 просмотров всего, 11 просмотров сегодня

Выходило по рассказу, что существует в Питере такая старая, заброшенная квартира, похожая на бывшую коммуналку. Только вот открывается она не всем, не каждый может даже увидеть эту обитую чёрным, с продранным местами дерматином и вылезающими из прорех клочьями войлока дверь, а не то что войти в неё. Квартира сама решает, кого впустить. Сама определяет, заслужил ли путник отдых, достаточно ли настрадался, намучился, — достоин ли.

Владимир Резник

КВАРТИРА БЕЗ НОМЕРА

Владимир Резник

Кто был первым жильцом квартиры — неизвестно, и никогда уже не будет. Имена архитектора и владельца дома сохранились в городских архивах, а вот домовые книги того времени стали пеплом в кострах многочисленных войн и революций, и кто первым нанял её — так и останется тайной. Дом, невидимый с улицы, незаметно вырос внутри квартала, замкнув собой два уходящих вглубь, скрытых парадным фасадом крыла, и обогатив город ещё одним уродливым бастардом, коих и так много расплодилось на этих болотистых и низких берегах, — тёмным и сырым двором-колодцем. Заселили дом лет за тридцать до того колючего октября, когда порывистым, хлёстким ветром вышибло, вынесло беспечных обитателей квартиры из привычного нагретого уюта, и навсегда выдуло из просторных комнат с незатейливой лепниной на потолках и высокими окнами и тепло, и покой. Из шести комнат и огромной ванной новые хозяева нарезали четырнадцать клетушек, кухню на две раковины и четырнадцать примусов и один крохотный туалет. Следующие сто лет квартиру корёжило и ломало: то сносились, то вырастали новые перегородки, разрезавшие на узкие ленты двойные рамы окон и отрубавшие филейные части у пухлых ангелочков на карнизах; парадную дверь заложили кирпичом и стали ходить через чёрный ход; примусы сменились газовыми плитами, а на стене тёмного коридора выросли четырнадцать электросчётчиков и один телефон. Исчезали в одночасье жильцы. Новые, весело размахивая ордерами на вселение, срывали с тяжёлых дверей бумажки с лиловыми печатями, а вскоре пропадали и сами, оставив после себя скрипучие пружинные кровати, обрывки бумаг на полу и запах временного неустроенного бытия. Во время случившегося в семидесятые капремонта квартиру перестроили, открыли заложенный парадный вход, отрезали три комнаты, сделав из них отдельные апартаменты для кого-то из исполкомовских, а из оставшихся трёх нарезали пять клетушек, втиснув туда же и туалет, и ванну, и кухню.

Кто только не жил тут. Кто только не втаскивал, кряхтя, на высокий третий этаж свои нехитрые полупустые сундучки или резные реквизированные мебельные гарнитуры. Кто только не спускался по полутёмной лестнице, торопясь утром на службу или уже никуда не спеша, покорно заложив руки за спину. Всякое повидали и безразлично впитали в себя эти стены. Распухшие домовые книги переполнялись новыми записями, отметками «Выбыл», «Выписан в связи со смертью», «Родился» и «Прописан по направлению коммунотдела». Дом запомнил всё.

К столетнему юбилею дома счётчиков и плит в квартире осталось пять, а жильцов… Кто из них прописан, знали только в жилуправлении, а вот сколько их на самом деле, не догадывались даже там. И уж, конечно, ничего этого не знал, да и не хотел знать, упитанный круглолицый мужчина средних лет, в сером костюме-тройке, с толстой золотой цепью, матово отсвечивающей на мощной шее в расстёгнутом вороте белой рубашки, что апрельским утром 1994 года появился там вместе с двумя молодыми людьми в спортивных штанах и кожаных куртках. Молодые люди, несмотря на то, что один был жгучим брюнетом, а второй вялым красноглазым блондином, были в чём-то неуловимом на первый взгляд настолько схожи, что казались близнецами. Круглолицый походил по квартире, пошелестел пахнущими аммиаком синьками чертежей, поцокал языком, глядя на облупившиеся стены, отставшие обои, остатки кафеля и треснувшие стёкла, попрыгал на скрипучем, отзывавшемся на каждое движение его массивного тела паркете. Все комнаты, кроме одной, были открыты и бесстыдно оголены. Сырой, но уже тёплый питерский ветер из открытых настежь форточек гонял по полу мелкий мусор, было тихо, и лишь снизу, умноженный отражениями от стен двора-колодца, доносился мерный стук мяча.

Вся троица задержалась ненадолго у единственной закрытой двери, и блондин, поймав взглядом утвердительный кивок напарника, вежливо постучал.

— Анна Филипповна. Откройте, пожалуйста. Мы тут с покупателем. Нам только на комнату взглянуть.

— Подите прочь! — последовал немедленно из-за двери энергичный ответ. — Я же вам уже сказала: никуда я не поеду!

— Вот же вздорная старуха, — тихо пробормотал второй молодой человек с ухмылкой. — Третий раз уже передумывает. Но вы не волнуйтесь, — обратился он к покупателю. — Мы решим вопрос в ближайшие же дни. Этот пункт оговорён в контракте.

На бывшей кухне, на одном из пяти засаленных столов блондин, брезгливо поморщившись, разложил вытащенный из кармана глянцевый журнал. На нём покупатель подписал какие-то бумаги, там же отсчитал задаток и получил от брюнета заготовленную расписку. На том и разошлись. А через неделю круглолицый с охранником принесли в оговорённое место всю оставшуюся сумму, с трудом уместившуюся в новенький кожаный дипломат. Пугливый нотариус оформил купчую и прочие бумаги, сверкающий золотыми зубами продавец-риелтор, тоже в спортивных штанах, передал довольному покупателю ключи и пожал руку, а ещё через неделю круглолицего застрелили на очередной разборке. То ли на него «наехали», то ли он попытался «отжать» что-то у других, таких же, как и он, то ли бандитов, то ли бизнесменов, но нового хозяина квартира видела лишь один раз, когда за день до той, последней в его жизни «стрелки», зашёл он с архитектором, дабы спланировать ремонт. Чтоб всё как у людей было — богато. Квартира была уже полностью свободна от жильцов — старушка выехала, но убогая мебель и вещи в её комнате остались нетронутыми. Агент при оформлении сказал, что бабка согласилась переехать за солидную оплату в дом престарелых, бросила ненужное ей теперь барахло, и предложил вывезти всё на свалку, но покупатель лишь махнул рукой, — мол, ремонтники выкинут заодно с прочим мусором: сломанными перегородками, старой сантехникой и другим строительным хламом. Жены у нового владельца не нашлось, законных наследников тоже, и похвалиться приобретением он ни перед кем не успел. После ремонта собирался. Сюрприз друзьям хотел устроить — новоселье пышное закатить и уж тогда только вволю нахвастаться, так что о покупке никто из его круга и не ведал. Вот и осталась квартира без хозяина. А куда делись прежние жильцы — продавец никому не рассказывал, да никто и не интересовался. Выписались и разъехались, а куда — кто ж их спрашивал. Ну, право, кому какое дело, сколько заплатили спившемуся слесарю за его захламлённую конуру, и у какого вокзала он теперь ночует; какую и где лачугу получил взамен за свою комнату инженер с тремя детьми с разорившегося завода, или куда на самом деле подевалась та старушка-пенсионерка? Продали и съехали — все законные бумаги имеются.

Прошло время и, конечно, обнаружилось, что квартира бесхозна, что законного владельца давно нет в живых, и снова пошла вокруг неё возня, и снова носили в дипломатах пачки денег, и снова продавали и перепродавали её следующие, такие же ушлые и безжалостные агенты. Но всё это после, после — это уже другая история, а пока квартира пустует.

* * *

Впервые Сим услышал о квартире от Данта — тощего, тщедушного старожила этой подвальной компании. Дант бомжевал ещё с середины восьмидесятых, пережил всех, с кем начинал, и считался пусть не старшим по статусу — слишком уж слаб был и хил — но самым опытным и мудрым обитателем питерских трущоб. В городе его знали, уважали и, как правило, не трогали, только если дети да подростки — тем всё равно кого грабить, — ни жалости, ни сострадания у них ещё не выработалось, да и вряд ли уже появятся. К нему частенько приходили за советом по разным вопросам и недавно выброшенные за борт, и бомжи со стажем, а он никому не отказывал, и ставка была одна для всех — фунфырик.

Он-то и дал полгода назад кличку новичку. Поглядев через круглые очочки в проволочной оправе на рослого, стройного блондина в шортах и рваной футболке, — всё, что у того осталось после первой же ночёвки в заброшенном депо и встречи с местными, жёстко охраняющими свою территорию обитателями, — Дант ухмыльнулся:

— Да ты просто Мак Сим, очутившийся на Саракше.

Выяснять подробности никто не стал — Дант частенько выражался непонятно, и к этому привыкли. Один Мак к тому времени в подвальной компании уже был, вот и остался Сим — так и прилипло.

То, что рассказывал о квартире Дант, звучало как сказка, миф и, конечно, ей и являлось. По крайней мере, никто из слушателей в этом поначалу не сомневался. Не за правдой же подтягивались вечером к едва тлевшему костру все, кто ещё не провалился в горячечные цветные сны, и слушали, не перебивая, и лишь по окончании рассказа осмеливались высказаться, поспорить, а чаще, молча, не проронив ни слова, расползтись по своим спальным местам: вонючим тюфякам, принесённым с помойки, или просто грудам тряпья, которое уже ни одеть, ни продать. К чему им правда? А рассказывал Дант хорошо. Артистично играя неожиданно сильным для такого щуплого тела голосом, с паузами в нужных местах, гладко и почти без мата, вёл он свои неизвестно откуда взявшиеся истории, искусно сплетая и разводя ниточки сюжета, интригуя и заставляя затаить дыхание, а иногда даже выжимая слезу из зачерствевших, безразличных к своим и чужим страданиям слушателей. Биография самого Данта была так же фантастична и неправдоподобна, как и его байки, тем более, что излагал он её каждый раз по-новому. То он был выгнан из дома и проклят высокопоставленным отцом, из самой верхушки прежней политической элиты; то считался в прошлом известным писателем (под псевдонимом, конечно); а то раз договорился до того, что заброшен он сюда для изучения местных нравов, да так пристрастился к Огуречному лосьону, Ландышу и свободе, что прервал всякие связи с пославшими много лет назад и на контакт с тех пор не выходил. На вопрос, откуда заброшен, только таинственно улыбался и поднимал вверх грязный указательный палец.

История о квартире без номера: о блуждающей, меняющей адрес, внезапно появляющейся то тут, то там гостиницы для скитальцев, неприкаянных и выброшенных из мира, то есть для них, для бомжей, — поначалу была встречена недоверчивыми ухмылками. Но чем дальше, увлекаясь и не обращая внимания на неверующих, вёл своих слушателей Дант, тем меньше оставалось улыбок, тем задумчивей и отрешённее становились коричневые от грязи и постоянного пребывания на солнце лица. А выходило по рассказу, что существует в Питере такая старая, заброшенная квартира, похожая на бывшую коммуналку. Только вот открывается она не всем, не каждый может даже увидеть эту обитую чёрным, с продранным местами дерматином и вылезающими из прорех клочьями войлока дверь, а не то что войти в неё. Квартира сама решает, кого впустить. Сама определяет, заслужил ли путник отдых, достаточно ли настрадался, намучился, — достоин ли. Ну, а уж если готова принять, то и ключа тебе не нужно. Просто потяни за бронзовую, потемневшую от времени ручку, и отворится, и впустят просителя. А там — коридор длинный, тёмный, и двери по сторонам, — много дверей, но лишь одна из них для тебя. Заперты остальные, не ломись, не вздумай — не твоё там. В комнате приготовлена постель, всем разная, — какую заслужил. Открыты туалет и ванная, и воды горячей, сколько хочешь — мойся вволю, стирайся. На кухне газ и чайник закопчённый, и кастрюли со сковородкой. А вот еды и уж тем более выпивки — не предусмотрено. Гостиница это — не ресторан. Бывает, что редкие постояльцы догадаются оставить следующим несчастным что-нибудь: банку там с консервами, сахару ли чуток, чаю щепоть в жестянку подсыплют из своих запасов. Таких квартира особенно привечает и ещё раз впустить готова. Вот только найти её сложно. Ведь две ночи подряд в одном месте она может и не оставаться. Случается заснуть счастливчику где-нибудь на Васильевском, а проснуться во флигеле полупустом в глубине проходных дворов на Марата. Всякое может быть.

— А сам-то ты в ней бывал? — встрял молодой, чернявый, без передних зубов парень, за что и получил тут же затрещину от Вия — старшего по подвалу. Пустили тебя за фунфырик погреться и великого Данта послушать, так соблюдай правила: сиди и помалкивай.

Удивлённо посмотрел Дант на нахала. Не привык, чтоб перебивали его. Но снизошёл.

— Да, довелось один раз, сподобился.

И рассказал, как несколько лет назад, лютой зимой занесло его вечером в дальний и чужой край — на Петроградскую сторону. Как промёрз он, ослаб, почуял, что смерть близка, и в отчаянии ломанулся в ближайший открытый подъезд, хоть умом и понимал, что не дадут ему там согреться — выгонит помирать на стужу первый же встреченный жилец. Вход в подвал оказался заколочен, и побрёл он наверх по крутой лестнице, в угасающей надежде хоть на чердак забраться и пересидеть там, но на третьем этаже ноги не выдержали, пошатнулся, опёрся на ближайшую дверь — а она возьми и откройся внутрь, ну, он за ней и повалился. Рухнул в темноту квартиры и глаза закрыл: будь что будет — сейчас крик поднимется, бить начнут, ментов вызовут. А в квартире — ни звука. Полежал он в прихожей, отдышался, прислушался — тишина: ни голосов, ни шагов, ни дыхания человеческого. Тогда поднялся кое-как и вместо того, чтоб дёру дать, дверь входную прикрыл и внутрь побрёл. Обычная, знакомая до мелочей, ненавистная питерская коммуналка. Может, это им там, в Москве, у их Покровских ворот рай коммунистический в этих клоповниках построить удалось, а только питерскую коммуналку, как армию и лагерь, только беспамятный да убогий добрым словом вспомнят. Коридор длиннющий, двери по сторонам. Санузел, ванна, в которой не всякий бомж мыться не побрезгует, ну, и кухня, само с собой, со столами, меж тараканьими бандами поделёнными. Вон — собрались толпой, усы выставили, — не подходи. Подёргал за ручки двери комнат — все закрыты, и только одна отворена. Заглянул осторожно — тихо, пусто, и лишь тюфяк в углу у батареи на полу валяется. А батареи-то горячие. И так разморило его от тепла этого долгожданного, что добрёл он до тюфячка, упал и отключился. Так до следующего утра и проспал — без снов и ночных кошмаров. А утром, уже осмелев, квартиру обследовал и понял, что нежилая она. Никаких следов человеческих. Зато вода горячая есть. Помылся впервые с тех пор, как из приюта вышвырнули, побрился даже — станочек в мусорке давно подобрал вполне ещё годный, постирался и сушиться на батареях развесил. Кухню всю обшарил, но съестного ничего, кроме упаковки из-под чая, из которой десяток чаинок вытряс и кипяточком залил. А в сумке, которая у каждого бомжа имеется, — там всё достоянье его: хлеба кусок, только с одного краю подплесневевший, со вчерашнего оставался, леденец, наполовину обсосанный, да полфлакона лосьона, — вот замечательный завтрак и вышел. Газетку вчерашнюю, из урны на автобусной остановке вместе с тремя почти целыми бычками вытащенную, развернул и, пока завтракал, не торопясь прочёл, а после в туалете ей и подтёрся. Раньше проще с бумагой было — из почтовых ящиков можно было и журнальчик, и газету для естественных надобностей при известной сноровке вытащить, а теперь — где эти ящики — разломала все шпана малолетняя. Позавтракал, опохмелился, и так хорошо и уютно ему стало, что и уходить не хотелось. Однако негоже бомжу судьбу испытывать — вдруг хозяева вернутся, да и припасы закончились. Подошёл к окну, посмотреть, как там, что за мерзость день грядущий приготовил, глянул — и обомлел. Вид-то из окна какой знакомый. Лиговка ведь, родная. Неужто вчера так ошибся, заплутал — вот до чего фунфырики чёртовы доводят. Ну, и слава богу, что всё так обернулось. Тут все свои, тут не пропадём. Оделся в чистое, тёплое — быстро на батарее горячей высохло — и на улицу. А перед тем как дверь аккуратно притворить, предохранитель на замке поднял и убедился, что защёлка не сработает. И тут только сообразил, что дверь-то, как и положено, наружу открывается. Как же попал он сюда? Как сквозь неё провалился? Но время поджимало — шаги на лестнице послышались — не стоит, чтоб жильцы его тут видели. Захлопнул поскорее и номер квартиры запомнить захотел, чтоб вернуться вечером. А нет там номера никакого. Даже следов на дерматине дранном не видно. Ну, и ладно, запомнил соседний, этаж запомнил и на промысел подался. День провёл с пользой: и выпивкой, и едой разжился, и одеялко у приятеля одного на ножик перочинный сменял, и даже баночку пустую из-под горошка прихватил на помойке — пепельницу из неё сделать, чтоб в новом своём жилье не мусорить.

Пришёл, как стемнело, убедился, что никого вокруг нет, и шасть на третий этаж. А там дверь другая, и не дерматином, а рейкой обита, и номер на ней золотыми цифрами сияет, и гул застольный манящий изнутри волнами накатывает. Выскочил из подъезда, в соседний забежал, вернулся, на других этажах проверил. Да куда там — исчезла квартира, словно и не было её на свете. Покурил тоскливо на скамеечке у детской площадки, чекушку водки дорогую, магазинную, для вечернего пира специально купленную, без закуски выпил, да и побрёл обратно, в подвал. На доски свои законные, рядом с трубой отопления. А позже, когда рассказал о своих злоключениях Профессору, ну, вы знаете, — тот, что замёрз прошлой зимой в парке — хороший мужик был, толковый, в институте когда-то преподавал, на пяти языках матерился, — так вот тот ему историю про блуждающую квартиру и поведал. Сам Профессор на неё давно охотился, да всё не везло ему. Так, видать, и не нашёл.

* * *

— Ты, Сим, вернись сегодня сюда дотемна, дело есть. И в сознании вернись, не в дупель чтоб был.

И так это сказал, что кивнул я в ответ понимающе, повернулся и полез из подвала. И только пока брёл, позёвывая и ёжась от свежести сентябрьского утра, в себя пришёл. А что, думаю, я, как кролик загипнотизированный, на его команду повёлся и даже не спросил ничего? Ведь он мне не начальник — я бомж вольный, у меня хозяев нет, — могу и послать подальше, а ведь промолчал. Есть что-то в нём, в этом мозгляке, такое, сила какая-то дьявольская, что даже Вий** — горилла восьмипудовая — его боится и слушается. Я раз подглядел случайно, как сердито выговаривал ему Дант за что-то один на один, а тот стоял, голову лысую виновато понурив, с ноги на ногу переминался и кулачищи огромные не знал куда девать от стыда. Есть что-то. Точно есть.

Первый пункт моего маршрута — помойка во дворе на Колокольной. Я недавно отбил, правда, с помощью Вия, право первого её просмотра у пришлых гопников. Ну, отбил — это сильно сказано, — до драки дело не дошло. Достаточно было Вию показаться, да рубаху на груди рвануть, как он это умеет, открывая грудь необъятную, безволосую и всю, до последнего кусочка кожи, наколками замысловатыми разрисованную, и всех конкурентов сдуло. Вий только и успел вслед им прорычать что-то неразборчивое. А в доме этом несколько квартир, похоже, купили, ремонт делают и барахла всякого много выкидывают, всегда есть чем разжиться. И в этот раз не зря я заглянул. Потом прошёлся по другим своим заветным местам, ещё кое-что нарыл. Приятно потяжелела моя сумка. Будет чем зажевать лосьон: пиццы клин едва надкушенный (так с коробкой и выкинули, не понравилась, видать), помидорина с одного бока чуть подгнившая, редисочка меленькая и три картофелины проросшие — это на вечер, в костре запеку. И что удачно — свитерок шерстяной откопал: тёмно-синий, с узором белым на груди, с высоким воротом и, главное, почти целый — одна дырочка на локте протёртая. Вот это — повезло. Его постирать да заплатку кожаную поставить, так и смотреться стильно будет, и продать можно. Но не стану, себе оставлю. Я о таком давно мечтал — зима впереди. У кого-то глобальное потепление, хорошо им, а нам так в самый раз — нам бы в сугробе не окочуриться, а уж с жарой как-нибудь разберёмся. А вот сумочку женскую, два бюстгальтера и кроссовки, вполне ещё приличные, — это в общак отдам, а то не хорошо, я дня три ничего не приносил, Вий уже косо посматривать начал — мол, для чего я тебе помогал?

На первый фунфырик у меня со вчерашнего было заначено. «Ландыш» купил в ларьке в Поварском переулке, хоть и дороже там почти на рубль, а зато продавщица милая, не то что эти злобные сучки в аптеке на Владимирском, — хоть и продадут, конечно, а столько говна на тебя выльют, и презрительно молча, и вслух, что не лезет после в горло. В садике неподалёку разложился, в уголке, куда менты редко заглядывают, на скамейке под уже пожелтевшими молоденькими клёнами, и позавтракать собрался. Флакон откупорил, а меня словно кто-то под руку толкает, мол, помнишь, что Дант сказал, не напиваться. Так я и не напиваюсь ведь — опохмеляюсь только, а всё равно настроение испортилось, и в глубине зудит и не отпускает: какого дьявола ему от меня нужно? Но справился я с собой и выпил, и закусил с удовольствием, и легче стало.

Не думал я никогда, не представлял даже, что у бродяжьей жизни есть столько пусть не преимуществ, но хотя бы приятных моментов. Ведь рабочий же день сегодня — все мчатся куда-то, стремятся к чему-то, боятся. Не заработать боятся, выговоров от начальства до дрожи ссут, работы лишиться, деньги потерять, семью, жизнь, в конце концов. И только бомж, ни к чему не привязанный, ничем не дорожащий и ничего не ценящий, кроме самых простых удовольствий, что так несложно получить, ничего из этого не боится — вот и выходит, что он самый свободный человек в этом мире. Ну, на какой работе или в каком, как сейчас говорят, «бизнесе», я мог бы вот так проснуться — не по будильнику, а когда хочу, а потом погулять с утра и выпить с удовольствием на свежем воздухе, и не спешить никуда, не суетиться. Нет такой работы. Да и быть не может.

Из садика я вышел и побрёл уже расслабленный, захмелевший и добрый, к собору Владимирскому — просто так. Рядом постоять, полюбоваться. Пристроиться на паперти и посшибать хоть немного мелочи не рискнул. Нравы там жёсткие. Заметит проверяющий, а они регулярно объезжают свои точки, или стуканет ему кто из своих же попрошаек, — так отметелят, что вряд ли и выживешь. Строго цыгане свой бизнес ведут: с утра по местам народ расставляют, вечером снимают, и попробуй хоть копейку утаить, — здоровья, и без того хилого, враз лишат. С ними связываться — себе дороже. А внутрь собора мне заходить незачем — что я там забыл? Да и не пустят меня. Крепкие ребятишки из охраны тут же подкатят, да тихонько так, без шума, брезгливо двумя пальчиками за ворот возьмут и выставят, — нечего немытому бомжаре в сияющем храме околачиваться. На панели твоё место. А, между прочим, Дант рассказывал, что Василий Блаженный и Ксения Петербургская — святые их — тоже бомжами были. И, небось, не «Шанелью» пахли. Да я и не в обиде — плевать мне. Нет, наверное, большего атеиста, чем бомж. Во что, в какую высшую силу верить грязному, вонючему изгою, выброшенному пинком из проносящейся мимо жизни: в верховного садиста, что сидит там себе на облаке и ухмыляется, глядя, как лупит жирный мент задремавшего на скамейке человека — его же, между прочим, божье создание — по почкам резиновой палкой? Ну… в такого верю — по почкам получал. И что мне теперь — зайти и ему в благодарность свечку поставить?

Покрутился недолго у Кузнечного рынка, да только поздно я пришёл. Всё, упавшее при разгрузке, подобрано, все торгаши по местам расставлены, помощь никому не нужна, да и помощничков уже полно — вон толпой стоят, злобно посматривают, не полезу ли я заработок у них отбивать. Нет, ребята, я вам сегодня не конкурент; и сумка полная, и принял я уже — куда мне сейчас ящики тяжёлые таскать. Но ещё на один флакончик денег раздобыть где-то надо. Бутылок на сдачу сегодня в мусорках не оказалось, видать, кто-то до меня прошёлся. Надо бы завтра пораньше встать и отследить, кто это по моим законным местам шакалит. Послонялся я ещё по округе, порыскал без толку, да и побрёл к Барыге в сарайчик, — а куда ж деваться. Хоть и ненавидим мы все его люто, а что б мы без него делали, куда б добычу свою помоечную сбывали, не самим же на вещевых рынках торчать? Да и кто у нас, вонючих, что-то купит? К тому же товар для продажи подготовить надо: постирать, подштопать да погладить. Поковырялся этот боров брезгливо так в моей кучке и только свитер взял — не понравилось ему остальное. Хотел было я отказаться или хотя бы цену набить, но что у него, у кровососа, продумано хорошо, так это то, что рассчитывается натурой — не надо в ларёк идти. Видит, что заколебался я, отдавать ли такую вещь за флакон, и тут же два лосьона зелёненьких, Огуречных из-под прилавка выудил и мне протягивает. Ну, как тут удержишься. Психолог, мать его. Значит, не судьба мне зимой в тёплом свитере красоваться. Да и не люблю я высокие вороты, от них шея чешется. Ну, и ладно, может, ещё нарою, а может, и до зимы не дотяну. Жизнь наша такая.

А погода разошлась, потеплело к полудню, солнышко выглянуло — бабье лето что ли начинается? Разморило меня, бреду задумавшись, а расслабляться нашему брату нельзя: бдительность потеряешь и тут же или на ментов наткнёшься, — забрать не заберут — нужны мы им блохастые, а вот палкой огребёшь точно, — или шпана мелкая просто так, для удовольствия, отпинает, или беспризорники сумку из рук вырвут. Но повезло — добрёл до ТЮЗа без приключений, с Грибоедовым расшаркался, афишу изучил. Люблю я это место и театр помню, меня отец сюда водил. Что-то такое про пионеров, кажется, смотрели. Само здание, конечно, страшненькое, на мавзолей смахивает, и парк перед ним хиленький, не спрячешься, всё на виду. Зато, если обогнуть его, то сзади скверик есть, а на той стороне Марата — ещё один, тихий, заброшенный. Так что обошёл я театр и уже там, на скамеечке в дальнем углу пристроился и второй свой флакон, не торопясь, мелкими глоточками начал. Глотнул — краешек пиццы понюхал. Ещё глотнул — закурил бычок, у меня ещё две штуки остались. Чем Огуречный лосьон хорош: его ж и заедать не надо, там всё в одном флаконе — выпил и как будто огурчиком закусил. Только расслабился, гляжу — фигура знакомая в мою сторону ковыляет: худой, высокий, сгорбленный и борода реденькая, — Поп. Он и вправду попом был где-то в пригороде, в приходе маленьком. Спился батюшка, деньги из церковной кассы подворовывать стал, ну, и выперли его, сана лишили. Рассказывал, что в монахи хотел постричься, да и туда не взяли. Одно время он у нас в подвале ночевал, а потом пропал куда-то. Мы уж решили, что всё — отправился к своему Всевышнему. Ан нет — живой, только похудел сильно. С ним интересно поспорить было — образованный мужик. Он пока трезвый, так такой истово верующий, такие проникновенные проповеди читал, безбожников бичевал, что твой Савонарола. А после фунфырика — как подменяли его, — громил религию, да ещё и с цитатами из Ленина и прочих классиков, и как только своих бывших братьев по вере не обзывал.

— Поп, — кричу. — Ты ли это? А мы уж решили, что ты мусульманство принял и на хадж отправился в Мекку.

— А ты такой же охальник, как и был, Сим, — отвечает и на скамейку ко мне подсаживается. — Господь с тобой. Какое ещё мусульманство? Там же обрезание надо делать, а у нас, бомжей, и обрезать нечего, само давно уже отвалилось от отравы, которую пьём, — и так на мой флакон застенчиво поглядывает. Пришлось поделиться с расстригой и Огуречным лосьоном, и пиццей; видно, что совсем изголодал раб божий. Оказывается, приболел он сильно, но повезло: практикант молоденький в Скорой попался. Обычно они бомжей не берут — зачем им потом машину мыть да дезинфицировать, а этот упёрся и настоял, чтоб в Боткинские бараки отвезли, и проследил, чтобы там приняли, а не сразу на улицу выкинули. В общем, свершилось очередное Божье чудо, и поп наш снова уверовал, но ненадолго — пока не подлечили его и из больнички не выставили. Вот теперь и мыкается. Короче, взял я его с собой, и пошли мы в наш подвал, тем более что солнце уже садилось, а вернуться мне надо было дотемна, как Дант велел. А что мне с ним ссориться? может, что интересное предложит, да и вообще — он в подвале хозяин. А таких подвалов, как наш, в центре не много. Когда дома эти доходные строились, ещё до революции, жадные домовладельцы (ясное дело — буржуи) стремились выжать из них всё что можно, и в подвалах этих, а вернее, тогда это полуподвалы были, тоже квартиры под сдачу делали — для тех, кто победней, да для обслуги. В советское время там, конечно, тоже жили — ни метра не пустовало. И только когда выходить стали постепенно эти дома на капитальный ремонт в шестидесятых и позже, тогда-то и позакрывали эти вечно сырые подземелья, куда свет пробивался через грязные, у самой земли оконца; эти казематы, где сгнило не одно поколение чахоточных питерцев. Да и то — далеко не везде их закрыли. Полно ещё народу так живёт. А нам с подвалом повезло. Не знаю уж, как Дант его нашёл да обжил, но хорош подвал. Окошки, которые под потолком, кирпичом заложены, так что снаружи свет не видать, и ни снег, ни дождь не попадают, труба отопления у стены проходит — что ещё бомжам нужно?

Пришли мы рано, и народу в подвале было ещё не много. Пепел в углу резался в карты с Валетом, и так орали друг на друга, что у меня поначалу аж уши заложило — помещение-то небольшое. Я вообще заметил, что чем человек глупее и невежественнее, тем он громче, крикливее. Особенно на зоне это хорошо видно. Некоторые даже когда что-то просто рассказывают — вопят, надсаживаются, горло рвут. Вот и эти двое из таких. Они ж не ругались — просто так беседовали. А никто на них и внимания не обращает. Трое уже спят в отключке, Вий костёрчик налаживает, чифирить собирается, ну, и Дант, нацепив свои «домашние очки», с толстыми стёклами, а вместо дужек отломанных верёвочки привязаны, читает какую-то замусоленную книгу, — у него там полочка возле тюфяка устроена и вся книжками забита. Ему регулярно наши что-то новое из мусорки приносят, и он так придирчиво выбирает. Что-то оставляет себе и принёсшему наливает в бумажный стаканчик из фунфырика, а что-то отпихивает брезгливо.

— Это, — говорит, не литература, а макулатура. Это ларёчникам отнеси, может, пару копеек и дадут. — Ценитель, мать его.

А ещё видел я раз удивительную сцену, как этот тощий и щуплый Дант сбил с ног и отпинал довольно крупного мужика из новичков. За то, что не принятую Дантом книгу в костёр бросил.

— Ты ж сам сказал, что это макулатура, — орёт, закрываясь, тот.

— Да, — отвечает запыхавшийся Дант, — макулатура, но книги жечь нельзя — никакие! Потому как следующий шаг — людоедство.

Все притихли, и только один из наших, по кличке Людоед, в своём углу хмыкнул. Рассказывают, что он раз, когда из лагеря бежал, своего напарника в тайге с голодухи и слопал. Ну, мало ли каких баек тут у нас не наслушаешься. Бомжи приврать любят.

Так что есть что-то такое странное в Данте. Да и внешне он какой-то необычный. Вроде мозгляк тощенький, лет под сорок. Личико узкое, залысины высокие, остатки волос бесцветные, очки кругленькие — ну, чмо. Одет всегда в какой-то френч цвета непонятного — где он его откопал? И не джинсы драные польские, и не штаны спортивные из мусорок, как у большинства наших, а брюки чёрные штопанные перештопанные, но со стрелкой (он их на ночь под матрас кладёт) и туфли. Не кроссовки до дыр стёртые, а туфли у него всегда начищенные! И это бомж со стажем! А держится как… Спина прямая, подбородок поднят, взгляд властный — и ведь слушаются его! Сила какая-то в нём есть. Точно есть.

Меня увидел и кивнул одобрительно. Мол, молодец, вовремя пришёл. А Попа заметил, так вообще расплылся.

— Святой отец, — кричит. — Какими судьбами? Ты к нам, грешным, как падший ангел, с небес сверзился?

Поп впалые щёки надул и что-то такое из Писания выдал: про Еноха, которого господь вернул с небес на землю. Дант свои залысины погладил, волосёнки редкие назад завёл и в ответ ему Коран цитирует, а я, видя, что они увлеклись, к себе на матрасик собрался. Но не тут-то было. Дант про меня не забыл.

— Ты, Сим, — говорит, — не укладывайся. Давай через пять минут выйдем, погуляем, потолкуем.

Ну, выйдем, так выйдем. А пока я Вию мой вклад в общак вывалил. У него какие-то свои барыги есть — всё подряд метут. Я ж понимаю, затраты на нашу кодлу немалые: дворнику отстегни, чтоб не жаловался и не гнал отсюда, и ментам зашли, от наезда откупиться. Так что без общака нам никак. Поковырялся Вий в моей скромной кучке брезгливо, лифчик шёлковый хворостиной подцепил, покрутил и молча кивнул — пойдёт, мол. Даже век своих огромных на меня не поднял. Не в духе он сегодня.

Вижу, Дант вскочил, сумку свою взял и к выходу направился. Ну, и я за ним. И сумку, конечно, тоже прихватил. Куда я, туда и она. Вылезли — у нас специально выход так завален, чтоб только на четвереньках протиснуться можно было, безопаснее так — толпа не ворвётся. Это Дант придумал — хитёр. Закурили. Дант сразу закашлялся — лёгкие у него слабые, а, может, и туберкулёз начинается, это у бомжей запросто. Прокашлялся, сплюнул.

— Пойдём, — говорит. — Покажу тебе одно место. Только сразу предупреждаю: проболтаешься или сам без меня зайти вздумаешь — не жить тебе. Понял?

— Понять-то понял, — отвечаю, — только я ведь ни в какие тайные места не напрашивался. Не припомню я такого разговора.

А он и не слушает. Махнул рукой — пошли, мол, — и вперёд подался. Долго шли, стемнело. Вёл он какими-то поначалу знакомыми, а после и совершенно чужими дворами, нырял в подъезды, которые оказывались проходными, через выбитое окно разок пролез, а после через пролом в стене. Раз мне показалось, что мы прошли дважды по одному и тому же месту, что петляет он, кругами водит, а может, просто эти обшарпанные дворы-колодцы и заплёванные вонючие парадные все одинаковы, но так или иначе скоро я перестал понимать, где мы находимся. Наконец, в одном из дворов он остановился, шепнул мне прижаться к стене, в тени в углу у водосточной трубы и подождать его, а сам нырнул в подъезд. Стою, двор тёмный, только окнами горящими освещается, лампочки над подъездами наши же бомжи повывинчивали, а может, и шпана расколотила. Клочок неба чёрного без звёзд где-то вверху с крышами домов сливается, и мелкий дождик оттуда сеет.

— Что я тут делаю? — думаю. — И как я отсюда выбираться буду, если Дант не вернётся?

Но появился, махнул — заходи. Подъезд тёмный, мочой воняет и кошками. Поднялись мы на третий этаж, ступеньки высокие, запыхался Дант, дышит тяжело, откашливается. На площадке две двери, он на одну из них, чёрным дерматином с прорехами обитую, показывает — открывай. Я ему шепчу, что я, мол, не домушник и по квартирам не шарю, а он только кашляет и руками машет, — о чём ты, это вовсе не то! Открывай! Ну, я за ручку тяжёлую, бронзовую (как ещё не свинтили её) и потянул.

* * *

Внутри было тихо, темно и пахло нежилым. Дант подтолкнул Сима и торопливо бочком протиснулся в дверной проём вместе с ним, словно боялся остаться один на площадке. Аккуратно закрыл за ними входную дверь, постоял несколько секунд затаив дыхание, прислушиваясь, крепко вцепившись в плечо Сима, и тогда уже другой рукой нащупал на стене выключатель. Голая жёлтая лампочка на скрученном проводе зажглась не сразу, а медленно, словно раздумывая, разгорелась и тихо загудела. Высветились узкие прямоугольники закрытых дверей по обе стороны длинного тесного коридора, ряд электросчётчиков, чёрный, эбонитовый телефонный аппарат на грязно-зелёной стене. Дальний конец коридора был тёмен, и в нём смутно прорисовывался ещё один дверной проём и странный, мягко и беззвучно пульсирующий разными цветами полумрак за ним. У Сима перехватило горло, он издал какой-то свистящий звук и ткнул пальцем в направлении этого свечения, но успокоившийся Дант вразвалочку двинулся вперёд, вошёл внутрь и включил свет. Коммунальная кухня: несколько столов с замусоленными, нечистыми и изрезанными ножом клеёнчатыми скатертями, две газовые плиты и двойная раковина. Голодные, истощённые тараканы, неизвестно чем тут питавшиеся, не бросились врассыпную, а вяло, с остановками расползлись по углам. Загадочное мерцание оказалось отсветом на потолке от работавших на улице светофоров, но два небольших узких окна находились высоко, и заглянуть в них, чтобы понять, где находится квартира, было невозможно.

— Ну, выбирай себе комнату, — повернулся Дант к так и застывшему в другом конце коридора Симу. — Смелее. Открывай.

Тот, поколебавшись секунду, неуверенно, словно ощупывая, проверяя пол, перед тем как утвердить на нём ногу, направился к ближайшей двери, потянул за ручку — закрыто. Дёрнул сильнее — дверь не поддалась.

— Да не ломись ты. Если закрыто, пробуй другую, — свистящим шёпотом сказал Дант и, подойдя ближе, встал у следующего косяка.

Едва передвигая ноги, Сим подошёл, попробовал открыть — то же самое.

— Давай на другую сторону, — прошептал Дант. Он уже заметно нервничал. Очки сползали со вспотевшей переносицы, и он постоянно их поправлял. — Да не эти. Это ванная и сортир. Следующую пробуй.

Сим повернулся к указанной Дантом двери. На грубо окрашенной тёмно-коричневой краской фанере мелом был нарисован крестик и латинская буква V. Сим заколебался, но Дант сопел у плеча, подталкивал, и он решился. Ручка, соскользнув с направляющей, осталась у него в руках.

— Понятно, — хрипло сказал Дант. — Не твоя. Хотя это было и так ясно. Поставь на место, завтра починим. Давай, другую пробуй.

На этот раз дверь открылась. Легко, без скрипа провернулись старые почерневшие петли. Внутри был полный мрак; видимо, окно, если оно там и было, выходило не туда же, куда кухонные. Чем-то странным пахнуло из тьмы, и Сим подумал, что в темноте вообще запахи сильнее становятся, а может, это человек так устроен, что когда не видит ничего, то обоняние обостряется.

Сим замер у входа, не зная как поступить дальше, но Дант, так же как и у дверей квартиры, втолкнул его внутрь и протиснулся рядом, вплотную, стараясь, чтобы между ним и Симом не оставалось промежутка. Войдя, он нашарил на стене выключатель, и оба вздрогнули, таким неожиданно ярким белым пронзительным светом вспыхнули четыре лампочки в дешёвенькой, с треснутым плафоном люстре, свисавшей на уходившем куда-то ввысь проводе. Комната — узкий, примерно три на два, колодец, прикрытый где-то высоко, метрах в шести вверху крышкой лепного потолка, оказалась не пустой. Только изощрённое, приноровившееся выживать и обустраиваться в любых условиях человеческое существо могло ухитриться впихнуть столько мебели на эти убогие метры, съеденные частично с одной стороны дверью, а с противоположной — узким, отрезанным перегородкой от большого, занимавшего когда-то всю стену огромной залы, окном. Тут стояла кровать с пружинной сеткой и разнокалиберными изголовьем и изножьем: одно было хромированное, другое — белое, эмалированное. Старинный высокий буфет с застеклёнными верхними дверцами и множеством выдвижных ящичков, спрятанных за нижними, деревянными, занимал почти всю стену, оставив место лишь для одного гнутого венского стула. Ещё два, но уже мягких стула стояли возле крохотного стола у окна, там же разместились изрядно пошарпанное кресло-качалка, с выбивающейся из под засаленной обивки пружиной, и торшер с зелёным матерчатым абажуром. Шкаф, втиснутый между кроватью и окном, был когда-то трёхстворчатым, но не помещался, и одну боковую часть просто отпилили, подпёрли крышу двумя брусками и придвинули его вплотную к стене, не потрудившись даже прибить недостающую боковину. Ну и холодильник, конечно. Куда ж без него. Не на кухне ж его держать, чтоб каждая сволочь ночью из него твой творожок таскала. Вот он, вечный Саратов-2 родненький, между столиком и буфетом отлично уместился.

Пока Сим, застыв у входа, с изумлением всё это разглядывал, Дант лихорадочно обшаривал комнату. Он открыл дверцы шкафа и буфета, выдвинул все ящики, залез даже под матрас, наконец остановился и, тяжело дыша, сел в кресло.

— Нету. Ничего нет, — удручённо прошептал он.

— Чего нет? — спросил удивлённо Сим. — Это были первые слова, что он произнёс с момента, как они вошли в квартиру, — Что ты найти хотел?

Дант не ответив поднялся и сгорбившись направился к выходу. В дверях обернулся.

— Это теперь твоя комната. Устраивайся. Сегодня ночевать здесь будешь. У меня другая — там, ближе к кухне. А в коридоре — ты видел — ванная, туалет. Можешь мыться, стираться, только не гадь, забудь, что ты бомж, хоть на одну ночь. И не таскай ничего из квартиры пока. Как помоешься, приходи на кухню — ужинать будем.

Сим прошёлся по комнате. Всей прогулки, собственно, было как в камере ШИЗО, — два шага в одну сторону и шаг поперёк. Он вздрогнул, отогнал непрошенное воспоминание, положил на стул сумку, которую так и не снимал всё это время с плеча, и пошёл посмотреть ванную. Какая бы она ни была грязная, и с кафелем облетевшим, а горячая вода из ржавого душа шла, обмылок у него всегда был с собой, и даже станочек бритвенный, а полотенце чистое он в шкафу нашёл. Там много чего полезного ещё оказалось: и бельё постельное, и платья какие-то, и лифчики, но всё — ветхое, застиранное; старуха, видать, какая-то жила. Продать эти тряпки вряд ли удастся, а вот вилки-ложки, подсвечник да тарелки разносортные из буфета, и уж тем более пару вазочек из хрусталя прессованного — точно барыга возьмёт. Там всего добра вместе на десяток флаконов наберётся. Правда, Дант сказал ничего не брать, но это уж будет видно.

Он долго, забыв о времени и погрузившись в блаженную полудрёму, стоял под горячим душем. К нему возвращалось давно забытое ощущение чистого здорового тела. Тела, которое воспринимаешь не как источник голода, боли и усталости, не как надоевшую и ненавистную тяжесть, которую вынужден таскать с собой до состояния, когда смотришь уже отстранённо на себя со стороны и думаешь, что не пора ли от него избавиться, — сколько ж можно мучиться. Потом он долго тёрся найденной в том же шкафу мочалкой, намыливался снова, смывался, наконец, выключил душ и голый пристроился у крохотной раковины, протёр облетевшее и запотевшее зеркало над ней и стал бриться. И только начал, как поймал в отражении изучающий взгляд Данта. Тот стоял в дверях и с любопытством его разглядывал. Сим бомжевал менее полугода, и ни подгнившие объедки из мусорок, ни ежедневные фунфырики ещё не успели изуродовать, придать унылую тощую дряблость, присущую бомжам, его от природы крепкому, а теперь и подсохшему, и заматеревшему в лагере телу. По причудливой прихоти генов он вырос полным блондином, хотя ни в одном из известных поколений блондинов в семье с обеих сторон не нашлось. Родитель в отцовстве не сомневался, а если сомнения и закрадывались, то молчал и на шутки на эту тему не откликался. Молочно белые, слегка вьющиеся в паху волосы, сливающиеся с такой же белизной не успевшей ещё задубеть кожи, придавали Симу вид греческой мраморной статуи, но не изнеженно-женственной, со сглаживающей, скрывающей подкожный рельеф жировой прослойкой, а с чётко прорисованными под этим шелковистым покровом анатомическими деталями. Заметив Данта, Сим от неожиданности дёрнулся и порезался. Красная косая полоска взбухла на щеке, с нижнего её края начало стекать на подбородок и дальше на кадык.

— Ты чего уставился?

— Да ничего, — ухмыльнулся Дант. — Просто заглянул проверить — живой ли ты, не утонул ли? А то что-то долго тебя нет, — и, заметив набыченный взгляд Сима, рассмеялся. — Ты не волнуйся. Меня твоя задница не интересует. Я не по этой части.

— Ну, так и не пялься, — буркнул успокоившийся Сим и продолжил бриться.

Закончив, он похлопал себя по впалым щекам, вспомнил, как когда-то для этого брызгал на ладони одеколон и, усмехнувшись, подумал, что теперь делать бы этого не стал, а просто бы его выпил. После, уже второпях, постирался и развесил сушиться на горячей трубе. Чистое бельё — трусы и майка — у него с собой было. Надел их и, завернувшись в простыню всё из того же бабкиного шкафа, вышел на кухню.

* * *

Садись, садись, не стесняйся. Вот сюда, сюда пристраивайся — на табуретку. А то застыл в простыне, как римский патриций в тоге. Поговорить нам надо с тобой. Вижу, вижу: мысли у тебя забегали, сомнения всякие: что это, мол, Дант так ухаживает за мной? Что это он привёл меня сюда, выделил комнату с кроватью и бельём, помыться дал, да ещё и поляну такую накрыл, не хуже ресторанной? Да, да — ты не ошибся — это всё покупное, не из мусорки. И хлеб свежий, без плесени, и консервы не просроченные, и колбаска пахнущая мясом, а в кастрюльке на плите так аппетитно булькают пельмени… И не стекломой метиловый выставил Дант, а чистейший и дорогой «Аллегро». Это ж коньяк пятизвёздочный среди одеколонов. Да, кстати, и сигареты — не бычки из урны заплёванной, а запечатанная пачка болгарских. С чего бы это всё? А? Виды на меня, что ли, Дант имеет? Так вот, давай, пока мы ещё трезвые, я тебе отвечу на твои невысказанные вопросы, чтоб нам потом к ним не возвращаться. Как я тебе уже говорил, задница твоя меня не интересует, собственно, как и остальные части твоего тела. Хотя природа, конечно, тебя не обделила — сохнут, наверно, по тебе бабы. Но это не моя забота. Меня и женщины, честно говоря, уже не слишком интересуют. Здоровье уже не то. И ты смотри — ещё годик парфюмерию попьёшь и тоже будешь ни на что годен.

Ты интересен мне тем, что квартира тебе позволила войти и дверь открыла в одной из комнат. Я ж сюда многих водил — да только не впускают их. Ты, вижу, уже догадался. Да — это та квартира, о которой я рассказывал. Приют. Гостиница. А может, и что-то ещё, только мы этого пока не знаем. Нет, Сим — ты не единственный. Кроме тебя и меня, есть ещё один человек. Ты же видел в коридоре дверь, помеченную крестиком — это его каюта. Кто он? — в своё время узнаешь. Тут каждому открывается только его комната. Квартира сама решает, кого впустить, а кого нет. Так что ты теперь один из нас — член, можно сказать, экипажа. Но смотри: тут пакостить нельзя, и вещи отсюда выносить и на бухло менять — ни в коем случае. Закроется вход для тебя — и это уже будет навсегда. Как я её нашёл? Это долгая история. Кое-что Профессор подсказал, царство ему небесное, а кое-что я и сам сообразил.

Ну, а теперь давай выпьем, поужинаем и уж в процессе поговорим. И у меня к тебе вопросы есть, и у тебя, вижу, ещё остались. Наливай — нет, нет, себе — это твой флакон. Ведь чем наши «аптечные коньяки» хороши — развес правильный: по пятьдесят да по сто. На пол-литра нашему брату трудно набрать. А так взяли, на сколько наскребли, и у каждого своя отдельная тара, и, что важно, никаких споров и обид при дележе, никаких тебе недоливов. Ну, давай — за то, что впустила тебя квартира. Теперь нас трое. Ещё две двери открыть осталось — а тогда уж посмотрим. И не торопись! Да не заглатывай ты одним махом! Ты покрути сначала стакан, полюбуйся этим янтарным цветом, подержи в ладонях, почувствуй, как согретый теплом твоего тела напиток ожил, задышал, как усиливается его волшебный аромат, как разворачивает, распрямляет затёкшие от долгого заточения члены могущественный джинн из этой бутылки, запечатанной соломоновой печатью. А теперь сделай маленький глоточек. И не отправляй его сразу в дыру пищевода. Покатай, покатай его во рту, пусть ополоснёт он все твои кариесы, пусть пощиплет язык, омоет просевшие, парадонтозные дёсны и наполнит пересохшее нёбо райским блаженством. Вот, теперь можно и закусить. Да… скажу тебе, килечка в томате уже не та, что была раньше, — халтурить начали, сволочи. Госта на них нету. Но зато пельмени, поверь мне, стали лучше. Конечно, конечно, всё от цены зависит: дешёвые, так никаким мясом вообще не пахнут, пёс их знает, что они туда кладут, а вот те, что подороже, — точно лучше, чем при прежней власти. Давай, давай клади себе. Не стесняйся. А вот сметаны у нас нет. Не то что б я забыл её купить, а, честно говоря, денег пожалел, — лучше, думаю, взять ещё одеколону. Зато нашёл я тут на полках полбутылки уксуса; кто-то из жильцов или постояльцев оставил, а он очень даже годится к пельменям. Ну, давай по второй, и поболтаем.

Так как, ты говорил, твоя фамилия? Правильно, не врёшь — вот он самый… Так и написано. Да — твой, твой это паспорт. Не хватай, не хватай — сейчас отдам. Откуда? Да все же гопники свой товар к одним и тем же барыгам носят. А я их всех знаю. И кому сдают добычу те вокзальные урки, что тебя грабанули, их тоже знаю. Вот у него и выкупил за три фунфырика. Так что ты теперь мой должник. Смотрим… Ага, выписан и… и никуда больше не прописан. А это что у нас? Справочка об освобождении. Тааак… Ого! Шесть лет! Так за что же ты, милок, отмотал столько? И от звонка до звонка, и даже по УДО тебя не выпустили ироды? За неправильный переход улицы? Смешно. Давай так: я — не следователь, но и не праздно любопытствующий. Мне твоя история при других обстоятельствах и на хрен не нужна, — я таких, знаешь, сколько наслушался? Но раз мы уж в таком месте с тобой вдвоём оказались, а место не простое, ты ещё это поймёшь, то я должен знать о тебе всё. Да и сам ничего про себя скрывать не стану, если заинтересуешься. Вот так-то оно лучше. Давай ещё по глоточку, и рассказывай — с самого начала. Детство можешь пропустить. После школы сразу в армию — понятно, не поступил в институт, значит. А почему не приехал на похороны отца? Флот, в походе были, — тоже ясно. А когда вернулся, мать уже снова оказалась замужем. Ну, знакомая история, и что? Подожди, дай угадаю… Выпил, подрался с новым маминым мужем? А? Ну, да — с отчимом. Смотри, как я, — как в воду глядел. И что дальше? Он схватил нож, ты его оттолкнул, и он упал на свой же нож. Ха! Классика! И что — в суде поверили? Ааа… отпечатков на ноже не было, и мать подтвердила, что он первый начал. Тоже понятно. И в итоге тебе впаяли непредумышленное убийство, а шесть лет назначили, потому как отягчающее обстоятельство — пьяный был. И это знакомо… Какой такой дядька? Так твой отчим ещё и дядя тебе? Брат отца? Ну, это я точно уже где-то читал. А ты, Сим, часом не… Хотя, что за смысл тебе такое сочинять? Выгоды никакой, да и сложноват для тебя сюжет. Ну, ладно, ладно, а дальше-то что? Ага… значит, пока ты сидел, и мать умерла. Откинулся ты, приехал, а, оказывается, выписали тебя давно, в квартире другие люди живут, и возвращаться тебе уже некуда. Да уж… Короткая биография у тебя получается. Ну, давай ещё по флакону. Есть, есть у меня ещё, припрятано. А хочешь «Тройной»? — достойный напиток. Этот, похоже, что ещё из старых запасов, где-то завалялся на складах. Сейчас он хуже стал: и слабее, и отдушка какая-то не та. Да… Даже одеколоны уже подделывают — время такое — сплошной фуфел во всём. Ну, давай, поехали. И закусывай, закусывай — пельмени вон остывают.

Шесть лет, значит… То-то я смотрю, что ты, как младенец новорождённый, — ничего не знаешь о здешней жизни. Словно и впрямь свалился с другой планеты. Значит, всё интересное, что в стране за шесть лет случилось, ты видел только по телевизору раз в неделю. А тебя ещё и этого лишали за плохое поведение, потому ты и на УДО не попал. То есть ты, считай, полжизни прожил, а и не жил вообще. А тебе ведь уже под тридцатник. Ну, как, — а вот так. Школа, армия, тюрьма — и всё это подряд, без промежутков, — вот и вся твоя жизнь, твои университеты. Ты как мальчишкой сопливым десять лет назад из школы вышел, так таким и остался, законсервировался. А мир вокруг изменился. Ты в тюрягу сел в одной стране, а вышел в другой, совсем в другой, и как в ней жить — ты не понимаешь. Что? Не нравится она тебе? В той, прежней, было лучше? Ну, во-первых, ты и в той-то не жил и не знаешь о ней ничего. Пару месяцев между армией и посадкой — не в счёт. Что ты помнишь? Помнишь в детстве очереди за всем подряд? О! Запомнилось. И что — нравилось тебе проводить свою жизнь в этих очередях? А талоны ты застал? — на сахар, муку, мыло? То-то же… Так что не слушай байки о том, как сладко тогда было. Враньё это! И, кстати, мусорки уж точно были беднее — это я тебе говорю по своему опыту. Правда, и конкурентов вокруг них не вилось столько. Меньше было бомжей. Много народу сейчас оказалось на улице. А может, и не больше. Может, мы теперь просто никому не интересны. Раньше ведь менты следили, чтоб на поверхности было чисто — а что там в подвалах творится… А теперь им и на это наплевать, могут лишь палкой звездануть для острастки и развлечения. Все коммерцией заняты. Бабки вышибают, коммерсантов крышуют — это те, кто повыше, а те, кто помельче, и нами не брезгуют. Вон Вий за нас каждую неделю участковому отстёгивает, чтоб не выкинул из подвала. Для того и общак. Много с нас не возьмёшь — а и этими копейками мент не гнушается. Да… так с чего это я начал? А… Это было всё — во-первых… Ну, так — на тебе и во-вторых… У тебя что — есть варианты? Нет их — здесь тебе жить придётся! И никаких шансов у тебя нет вернуться в прежний мир, каким бы прекрасным он тебе ни виделся. Это только в фантастических книжках твоему тёзке — Симу — удалось выбраться домой. Да ты что? Читал? Удивил. Хотя — а что тебе ещё было столько лет делать на нарах. Хорошо, что хоть ты их с пользой провёл. Женат ты, определённо, не был. А женщина у тебя была когда-то? Ты извини, что так бесцеремонно спрашиваю, — важно это. А место здесь такое, что не стоит врать и сочинять себе чужую жизнь. Всё выйдет наружу. Ну да, как на пересылке, — всё вскроется. А почему важно — так человек же парное животное. Один — не полон. Не годится он. Для чего не годится? Потом объясню, после. Не хочешь отвечать? Стеснительный какой. Ну и ладно — твоё дело. Рассказать о себе? Конечно, раз обещал, только давай это завтра — поздно уже. Ещё по глоточку сделаем и спать пойдём, а то устал я чего-то. Тяжёлый день выдался, нервный.

А вот это моя каюта. Ну и что, что нет мебели — к чему мне она? Зато матрасик удобный, а от батареи веет таким домашним теплом. И не упадёшь с него. Лампу — это уже я принёс, — почитать перед сном. Не засыпаю я без этого. Что? Ну, надо же, какой совестливый, воспитанный мальчик — неудобняк ему на простынях барином, когда я тут по-сиротски буду валяться на полу. Нет, Сим, спасибо за предложение, но меняться не станем. Я б, конечно, с удовольствием с тобой махнулся, думаешь мне не охота поспать на кровати? Но я же тебе объяснял: здесь у каждого своё место — и это не мы решаем. Так что давай по койкам — спать. День прожит. И, похоже, не зря.

* * *

Спал Сим плохо. То ли отвык на кроватях, то ли выпил недостаточно, чтобы сразу провалиться в медленно кружащуюся под опущенными веками беззвучную тьму и вынырнуть из неё только под утро, хрипя пересохшей носоглоткой и обдирая нёбо шершавым языком. И впервые за долгое время ему снились сны. Один — яркий, цветной, про детство, и другой — про зону — серый, словно снятый через светофильтр, и лишь в конце, перед пробуждением вспыхнувший неестественно ярко-алым пятном крови на пробитом заточенной арматуриной бушлате.

Задыхаясь, с застрявшим в горле криком он вырвался из сна и какое-то время ещё лежал неподвижно, приходя в себя, вспоминая, где он. Против его ожидания в комнате была не полная темень, а лёгкий, с зеленоватым отливом, полумрак, и, повернув голову, Сим понял, откуда исходит это свечение.

В кресле-качалке, под торшером с зелёным абажуром, на который с одной стороны, чтобы приглушить яркость и не тревожить спящего, была наброшена какая-то тряпка, сидела старушка и вязала. Кресло стояло боком к кровати, само вязание было прикрыто подлокотником и шалью на старухиных плечах, и Сим видел только её профиль, мелькающие концы спиц, очки и аккуратно собранный на затылке пучок седых волос.

Уловив его движение, старуха повернулась.

— Проснулся, милок. Разбудила я тебя, карга неловкая. Да ты спи, спи. Твоё дело молодое — высыпаться надо, — голос у неё был ласковый, певучий, словно сказку внучку рассказывала.

— А… а что вы тут делаете? — спросил Сим не поднимаясь. Вышло хрипло и чуть пискляво со сна.

— Да шарфик вот довязать всё не могу. Не успела я его закончить, когда эти пришли, а холодно мне там, мёрзну. Ты спи, милок, я тут тихонько посижу.

Но спать Симу уже расхотелось. Хотелось пить, и он вспомнил, что перед сном набрал воды в графин из бабкиного серванта и оставил его на столике. Плавно, без резких движений, обычно вызывающих у него тошноту по утрам, сел на кровати. Затем так же медленно встал, завернулся в простыню, которой накрывался, — всё ж хоть и старуха, а женщина, нечего красоваться перед ней в одних трусах, — и, подойдя к столу, стал жадно пить прямо из графина мутноватую, отдающую ржавчиной воду. Потекло по подбородку, намокла на груди простыня. Наконец оторвался, вытер сухим краем губы и так с графином в руке повернулся к креслу.

Старуха сидела в той же позе, мелькали спицы в скрюченных пальцах… только вот не было там никакого шарфика, вообще ничего не было. Так и стоял, замерев, Сим несколько мгновений, статуей в тоге и с графином в руке, пока не подняла старуха голову, не взглянула на него чёрными провалами пустых глазниц под стёклами очков, и не раздвинулись в улыбке, поползли по жёлтому черепу в разные стороны бледные губы, обнажая беззубые челюсти. А вот тогда заорал Сим, выронил звонко разлетевшийся вдребезги графин и бросился к выходу. Долго, истошно вопя, дёргал он ручку, пытаясь открыть дверь на себя, пока, наконец, с противоположной стороны её не рванули в другую сторону, и обессиленный мокрый Сим вывалился в коридор под ноги Данту.

— Ты что орёшь? Всех соседей перебудить хочешь? Чтобы милицию вызвали? — Дант был в ярости. — Что с тобой? Сны дурные снятся?

— Там, там… — Сим, не поднимаясь с пола, тыкал пальцем в дверной проем.

Дант осторожно заглянул в комнату.

— Что там? Лужа на полу. Графин расколотил с бодуна — и что? Что орал-то?

— Старуха!

— Какая ещё старуха? — напрягся Дант. — Нет там никого. Галлюцинации у вас, герр Германн.

Сим, неуклюже путаясь в мокрой простыне, поднялся, боязливо повернул голову. В кресле, и впрямь, никого не было, только спицы тускло отблёскивали на потёртом сидении. Две тонкие вязальные спицы.

Спать уже ни тому, ни другому не хотелось, и они сели на кухне. Сим, как был в подмоченной простыне (заходить в комнату и переодеться наотрез отказался), а Дант в солдатских кальсонах и невиданной у него раньше серой толстовке. Дант разлил по стаканам один из флаконов с одеколоном, что берёг на утро — «опохмелочный фонд», как он выразился вечером, отбирая его у Сима, готового пить дальше. Пока закусывали остатками ужина, Сим, сбиваясь, путаясь и вздрагивая от воспоминаний о пережитом ужасе, рассказал о происшедшем. Рассказ вышел неубедительным, и Дант посмотрел с подозрением.

— А тебе это точно не приснилось? Может, у тебя уже глюки?

— Да ладно тебе. Какие глюки. Мы и выпили-то вчера немного, да и чистое пили — не стекломой. И спицы — ты ж сам видел. Не было их вечером.

— Ну, спицы — это не аргумент, — рассудительно сказал Дант. — Но, похоже, что не привиделось тебе. Как ты говоришь, старуха сказала: «Когда они пришли»?

— Ага, — кивнул Сим, поёжившись, — так и сказала.

— Понятно, — задумчиво пробурчал под нос Дант. — Грохнули, значит, они старушку.

— Кто грохнул. Зачем? — Сим вообще перестал понимать, о чём тот говорит.

— Да откуда я знаю, кто конкретно, — риелторы, конечно. Или вернее, те, кто для них квартиру расчищал. А зачем? Странный вопрос… Ну, да, ты же только недавно откинулся и всё самое интересное за те годы, что в зоне провёл, и пропустил. У нас же теперь рынок — такой базар… с нашей местной азиатской спецификой. Всё имеет свою цену. И, как выяснилось, цена жизни на этом рынке очень невысока. Простая арифметика. Если дешевле пристрелить человека, чем отдавать ему долг, то платят киллеру. Если нужно освободить квартиру, чтобы её выгодно продать, то дешевле придушить упрямую старушку, которая не хочет переезжать, чем её уговаривать и другую комнату ей покупать. Ничего личного, никаких эмоций — просто бизнес. Понятно, Мак Сим? Ты теперь не на Земле, ты на Саракше. Тут у нас правила другие, и жизнь другая — только внешне похожая. А ты всё, я давно заметил, как пришелец лупоглазый ходишь, на всё рот раззеваешь, всему удивляешься.

— Да ну тебя, — обиделся тот. — Смеёшься всё.

— Так а что тут — плакать? Без толку. В этом мире и раньше-то слезам не верили, а теперь и подавно. И орать, и жаловаться, кстати, тоже бесполезно. Живые не пожалеют, а то, что ты видел, — это призраки, тени умерших. Они навредить человеку никак не могут — только напугать, а вот он с испугу что-нибудь сам с собой и сотворит. Так что не ори больше, а то настоящие проблемы накличешь — из реального мира.

В узкие окошки, бойницами пробитые под самым потолком, вползал и растекался туманом по кухне серый ленинградский рассвет. Спать уже хотелось. Дант, поковырявшись в своих тайниках, достал бумажный кубик со слоном на этикетке и заварил крепкий чай в металлической зелёной кружке со сколотой по краю эмалью. Разлил по мутным стаканам. Даже сахар кусковой откуда-то жестом фокусника вытащил.

— Слушай, Дант, — задумчиво сказал Сим, перекатывая в ладонях горячее ребристое стекло. — А почему нельзя вот просто взять и вскрыть эти двери? Там же ломиком поддеть — и всё. На пару минут работы. И не мучиться, и не искать, кому она откроется. Вот и посмотришь, что там. Я ж вижу — ты что-то найти хочешь.

— Соображаешь, уголовничек, — хмыкнул тот. — Только не ты первый. Был уже один такой умник — Профессором звали. Помнишь мою историю? Только я не всё там рассказал. Незачем было. Так вот он-то двери и взломал. И что? И ничего не нашёл. А после как квартиру ни искал, как ни плакал и молил — всё без толку. Закрылась она от него навсегда — и сдох в сугробе, как собака. В который раз тебе повторяю: здесь получаешь только то, что тебе дадут. Сам ничего взять не сможешь.

Дант помолчал, закурил, поперхнулся, а прокашлявшись, вдруг резко вскинулся и придвинулся вплотную, пристально вглядываясь в глаза оторопевшего Сима.

— Так точно старуха ничего больше не сказала? Ты не крутишь? А Сим? Ничего не предлагала? Не обещала? Смотри — узнаю — хоть ты мне и нравишься, но не жить тебе. Живьём сожру.

* * *

Дант выставил его из квартиры сразу после раннего, но плотного под остатки одеколона завтрака, наказав в очередной раз молчать и пока что сюда не соваться. Он, мол, скажет, когда Симу можно будет заходить самому. Сим согласно кивнул, уже не удивляясь себе и не задаваясь вопросом, а почему он, собственно, слушается и подчиняется этому невзрачному маленькому человечку? Поплутав недолго в незнакомых дворах, он внезапно оказался в Свечном переулке и понял, что вчерашним вечером Дант, действительно, водил его кругами, стараясь запутать, а сейчас, видимо, потому что квартира его, Сима, приняла, решил уже ничего не скрывать. После первой за полгода ночёвки на чистом белье, пусть даже и такой короткой, и с таким неожиданным развитием, после душа и сытной еды, о том, чтобы пойти в подвал или в обход по мусоркам, даже думать не хотелось. И Сим решил съездить на кладбище к отцу, благо оно было не далеко, в городе. Мать с отчимом лежали на другом, огромном кладбище — за Парголовом. Подхоронили её к нему; кто-то из дальних родственников помог. Сим был там всего один раз, сразу после того, как освободился. Добирался почти три часа. Кладбище оказалось в низине, талая вода превращала дорожки в топи, размывала холмики свежих могил, перекашивала подмытые надгробия. Сим представил отсыревшие останки в гниющих лодках-гробах, постоял у мокрой, покосившейся раковины, выпил флакон и побрёл назад, увязая по щиколотки в хлюпающей грязи. Почти новые кроссовки тогда пришлось выкинуть. Хорошо, Вий помог: выделил из общака, хоть и не парные, но вполне ещё крепкие. А отца за какие-то былые заслуги — то ли старый коммунист, то ли наоборот, но — взяли на кладбище «Девятого января», — простых смертных там уже не хоронили. Как он там оказался, узнать было уже не у кого, может, мать кому-то на лапу дала, но это вряд ли — откуда у неё? Кладбище, когда-то находившееся за чертой города, давно уже поглотилось разросшимися предместьями и оказалось совсем рядом, можно часа за два-три дойти пешком, но — опасно: или менты загребут, или шпана какая отметелить и ограбить может. Там новостройки — народ совсем другой, не то, что в центре, да и укрыться негде, ни тебе чердаков, ни дворов проходных. Подвалы и те — или заложены, забиты наглухо, или нет их вообще.

И Сим решил: раз он постирался и побрился, и пока от него не сильно пахнет (только если одеколоном), добраться автобусом. В обычном своём виде не очень-то поездишь, выкинуть могут запросто, а в таком — поморщатся, но впустят. Взял в ларьке флакон лосьона, чтоб помянуть, и ровно на билет денег осталось — в одну сторону. В пованивающем дизелем икарусе держался скромно, всю дорогу простоял на задней площадке, хотя народу набилось немного, и места свободные были. Дышать старался неглубоко и в сторону — не на соседей. И повезло: доехал без приключений. У входа на кладбище разложились бабки с цветами, и Сим запоздало пожалел, что не оставил денег на букет. Потом увидел в стороне потрёпанного мужчину, из-под полы грязного плаща показывающего пучок гвоздик с обломанными короткими черенками, понял, что торгует тот только что украденными с надгробий, и решил, что и правильно не оставил — не надо ему цветов.

Могилу нашёл быстро — недалеко от центральной аллеи, а увидев — расстроился. Да так, что вся благость, что с утра душу омывала, злостью сменилась. Мать хоронила отца сама и могилу сама, как могла, благоустроила — у Сима ведь тогда даже приехать на похороны из армии не получилось. Вот на что смогла денег набрать, то и сделала, — раковина стандартная, самая дешёвая, без портрета, зато оградку поставила хорошую: невысокую, но кованную, ажурную, с узором затейливым. Нет оградки. Выломали под корень бомжи-металлисты да в пункт приёма сдали. Весу там — совсем ничего — даже на фунфырик ведь не хватило. А выломали. Твари. Примостился расстроенный Сим на соседней могилке, лосьон отхлебнул без закуски, закурил, — Дант поделился по-честному хорошими сигаретами. Быстро разрастающиеся кладбищенские деревья сбрасывали на могилы тяжёлые отсыревшие листья, освобождая голые скелеты ветвей, и Сим подумал о том, как вольготно им здесь, как хорошо удобрена почва. Представил, как тонкие змеистые корни вяза, выросшего в изголовье могилы отца, взламывают трухлявую стенку гроба и проникают в глазницы ещё не сгнившего черепа. С такими невесёлыми мыслями пригрелся на солнышке и даже задрёмывать начал.

Разбудил его Шопен. Мощный аккорд похоронного марша разорвал почтительную кладбищенскую тишину и больно ударил по барабанным перепонкам. Сима выбросило на поверхность из тёплой тины сна, и ещё несколько секунд он беспомощно хватал открытым ртом сырой воздух, приходя в себя и пытаясь сообразить, где находится. Музыка доносилась со стороны центральной аллеи. Сим ещё раз помянул отца, допил остаток, поставил пустой фунфырик на край могилы и поспешил посмотреть, кого с таким шумом хоронят. А поглазеть и впрямь было на что. По широкой асфальтированной аллее, растянувшись в обе стороны, насколько хватало глаз, плыла похоронная процессия. Впереди, задавая скорость всей колонне, пьяненько покачиваясь, брёл священник в полном золотом парадном одеянии, с трудом удерживая у груди большую икону, с подложенным под неё белым, расшитым по краям полотенцем. За ним медленно полз кладбищенский грузовичок, полностью, за исключением лобового стекла, затянутый чёрным крепом и разукрашенный венками и еловыми ветками. На платформе грузовичка поблескивал свежим лаком открытый гроб, отделанный золотыми кистями и бахромой. Рядом лежали его крышка и чёрный, полированный мраморный крест, метра с два высотой. За грузовичком молча шли человек двадцать чем-то неуловимо похожих друг на друга суровых, коротко остриженных мужчин в чёрных костюмах и новеньких начищенных туфлях. Подгонявший их оркестр, по кладбищенским меркам, был огромен, и все музыкальные инструменты, которые можно нести и одновременно играть на них, в нём, похоже, имелись. Особенно поразил Сима высокий с копной седых волос немолодой мужчина в чёрном, лоснящемся фраке, нёсший на вытянутой руке сверкающий хромированный треугольник и ритмично, на каждом втором шаге, ударявший по нему металлической палочкой. Замыкала оркестр группа из шести больших барабанов, так старательно отрабатывающих свой гонорар, что следом за ними идти могли только глухие. Так там никто и не шёл. Там медленно и печально ехали.

Собственная машина для Сима, всегда являлась абстрактной и существующей лишь в каком-то параллельном мире роскошью. Подобная покупка никогда не рассматривалась им даже в мечтах, и потому-то, как большинство не имеющих возможности обладания чем-то, он в них отлично разбирался. Вот только образование его в этой области закончилось давно — с посадкой. Он легко мог поспорить о недостатках и преимуществах той или иной отечественной модели — хоть жигулей, хоть запорожцев, но этих чёрных, с тонированными стёклами, до блеска намытых красавиц, медленно ползущих за похоронным оркестром, он не знал. Вереница купленных на автомобильных помойках Европы или просто угнанных, со спиленными и перебитыми номерами, чёрных мерседесов и бимеров растянулась до конца аллеи, и сколько их ещё там, за горизонтом, можно было только догадываться.

Пока он любовался кортежем, напомнившим ему колонну огромных чёрных тараканов, головная часть процессии, видимо, достигла цели, и там, вдали началась какая-то суета и перегруппировка. Сим, держась края аллеи, поспешил к месту основного действия, но подобраться близко ему не удалось. Высыпавшие из машин крепкие молодые ребята в чёрных кожаных куртках и с бритыми затылками окружили сцену плотным кольцом, и Симу оставалось только наблюдать издали, с галёрки, неуважительно забравшись на чьё-то гранитное надгробие. Кое-как примостившись на узкой и холодной полированной площадке, он видел, как снимали с машины гроб, как долго размахивал кадилом поп, как кто-то из суровых мужчин произнёс речь, как закрывали крышку, и четверо кладбищенских работяг, разнообразивших своими пёстрыми одеяниями уныло-чёрную толпу, опустили покойного в его последнее пристанище, засыпали могилу и воткнули крест в заранее подготовленную яму. Звуки голосов до Сима почти не долетали, но зато троекратный салют, который произвели друзья и родственники усопшего, достав из-под чёрных пиджаков пистолеты, смёл его со скользкого надгробия, и он пребольно ударился.

Пока Сим, тихо матерясь, почёсывал ушибленные рёбра, скорбящие расселись по машинам и разъехались, грузовичок увёз в кабине пьяного попа, а на подножках — двоих рабочих. Получившие расчёт оркестранты рысцой повалили к выходу. У свежего, заваленного цветами и венками с траурными лентами холмика, с огромным мраморным крестом в изножье, остались лишь два решивших передохнуть могильщика. Они разложили на соседнем камне заготовленные бутерброды, достали, видимо, полученную в счёт гонорара бутылку водки и принялись с удовольствием закусывать. Сим осмелел и решился подойти ближе. Посмотреть, кого же хоронили. Могильщики поняли его по-своему. Один из них, тот, что постарше, наклонившись достал из сумки ещё один стакан, плеснул в него водки и протянул Симу.

— На, бродяга. Выпей за упокой души ещё одного раба божия.

Сим несмело принял неожиданный подарок, поблагодарил и, из вежливости, чтобы разговор поддержать, поинтересовался:

— А кого помянем? Кого хоронили? Революционер какой-то? Ведь «9-го января» же кладбище, да и салют вон какой устроили.

Дружный хохот могильщиков мог бы разбудить не одного покойника.

— Революционер! Ой, не могу! Ну, ты парень и шутник. Давай ещё плесну. Заслужил.

И видя, что Сим, и впрямь, ничего не понимает, пояснил.

— Бандит это. Из крупных, не рядовой бык. На очередной разборке кто-то из своих же и пристрелил. Не удивлюсь, если тот, кто его грохнул, сегодня тут речи и произносил.

— А я вот слышал, что это «Белая стрела», — сказал могильщик помоложе. — Организация такая тайная — менты бывшие, контрразведчики, спецназовцы всякие. Что это они убирают «братков», город очищают, потому как посадить их законно не получается. У тех же всё схвачено.

— Ерунда, — авторитетно ответил первый. — Нет никакой «Белой стрелы». Сами бандюки её и выдумали. Они друг друга отстреливают — конкурентов убирают, бабки делят, а на ментов сваливают.

— А откуда они взялись, бандиты эти? — задал Сим давно мучающий вопрос. — Ведь не было же их раньше. Ну, ещё несколько лет назад.

— Ты, парень, откуда свалился? Или проспал что ли всё, как тот герой из книжки? — изумился старший могильщик.

— Ну, скорее не проспал, а просидел, — хмуро ответил Сим, понимая, что юлить тут не стоит.

— А, тогда понятно, — успокоился тот. — Вышел на свободу и вместо родного дома оказался в стране чудес. Да ты, парень, вдвойне вляпался. Ну, давай за такое дело ещё нальём. Да ты закусывай — не стесняйся.

Он щёлкнул складным ножиком, располовинил оставшиеся бутерброды и подтолкнул к Симу. Второй могильщик сидел молча и с удивлением посматривал на обоих.

— Ниоткуда они не взялись, — продолжил старший, опорожнив свой стакан. — Всегда они тут, между нами жили. Просто условия нужны, чтобы вся муть в человеке наружу вылезла. А сейчас их и создали — условия эти. Вот у меня сосед по квартире был. Обычный молодой да дурной слесарюга на заводе. Ну, только что пил не сильно и спортом занимался — штангу по вечерам в клубе тягал. А так — обычный работяга — восемь классов, ПТУ, жениться собирался. А как всё началось, в бандиты подался. Сейчас на мерседесе разъезжает, пальцы веером раскидывает. Видел я его недавно. В шоколаде парень. Так что не чужие они, не варяги. Свои, родные мерзавцы. Всё внутри человека запрятано. Поскреби его ногтем посильнее — и вот тебе стукач. Поскреби ещё — вор и убивец. Снаружи вроде приличный человек: институт закончил, и семья имеется, и в партии состоит. А копни глубже — бандит бандитом, и угробит живую душу не задумываясь — цену только правильную назначь. Так что каждому времени — свои бандюки.

— Философ ты, дядя Костя, — наконец, разлепил губы младший. — Чё разошёлся? Которого братка уже закапываем? Может, так их всех и изведут?

— Ага, размечтался. Изведут, — хмуро отозвался тот. — На наш век их хватит. А этих изведут — другие придут. В погонах. И точно не лучше будут. Ладно. Засиделись мы. Поздно уже. Допиваем — и по домам.

Холодное осеннее солнце, расталкивая редкие облачка, сползало к горизонту. У выхода с кладбища Сим заметил канареечно-жёлтый фургончик милиции. Стараясь не попадаться на глаза, проскользнул за спинами выходящих посетителей и поспешил прочь. Беспокоился он напрасно. Милиционеру было не до него. Увлечённо сдвинув фуражку на стриженый затылок, он обсуждал с двумя крепышами в кожаных куртках достоинства их чёрного мерседеса.

Денег на обратную дорогу у него не осталось, попрошайничать было поздно, да и небезопасно, и пришлось возвращаться пешком. Из осторожности он пошёл длинным путём, чтобы не брести по голым новостройкам Купчина, где на бесконечных пустырях и безлюдных тротуарах ощущаешь себя беззащитной мишенью, и свербят между лопаток испытующие, оценивающие взгляды — стоишь ли ты, одинокий путник, того, чтобы оторваться от портвешка и заняться тобою, развлечёшь ли ты компанию, скучающую под расстроенную гитару на загаженной детской площадке?

А ещё собаки… одичавшие бездомные собаки, сбившиеся в стаи. Злые, организованные и беспощадные. С них, как и с приручивших их когда-то людей, голод и инстинкт выживания содрали тонкую шкурку многих тысяч лет искусственного отбора и вернули ласковых домашних любимцев и их добропорядочных владельцев к единому звериному началу, к их никуда не исчезнувшему и лишь замаскированному общему знаменателю. В центре города собаки не так заметны и опасны, — то ли прячутся, то ли отлавливают их, — но на глухих окраинах, на безлюдных к вечеру заросших бурьяном и засыпанных мусором пустошах меж редко разбросанными новостройками… Поберегись, прохожий, лучше выбери пускай и не самый короткий, но людный путь. Ведь убежать не получится. Они уже попробовали, как сладка человечина. И им понравилось.

Стараясь держаться в тени, Сим проскользнул мимо старого еврейского кладбища. Столетние клёны, оперев узловатые ветви на высокий каменный забор, сбрасывали на случайных прохожих остатки жёлтой сырой листвы. Начало темнеть, зажглись вывески, осветились редкие витрины на Седова. У одной, видимо, магазина электроники, где было выставлено несколько работающих телевизоров всех размеров, Сим задержался. Он хорошо помнил, когда у них появился первый телевизор — чёрно-белый «Рекорд». Тогда в третьем классе он оказался единственным, у кого дома не было этого чуда, и воспоминание о чувстве неполноценности, когда он не мог разделить с одноклассниками восторги по поводу нового вечернего мультика, всплыли в его памяти свежо и остро, словно случилось вчера. А когда вернулся из армии, в их скромной квартирке вместе с отчимом, чешской стенкой и огромным холодильником ЗИЛ, на тумбочке, тяжело придавив белую накрахмаленную салфетку, по-хозяйски расположилась цветная «Радуга», в оклеенном «под дерево» корпусе. Телевизоры на витрине выглядели совсем иначе, таких Сим ещё не видел. Чёрные матовые корпуса, плоские экраны и яркие, сочные краски заворожили его. А происходило на всех экранах одно и то же: мужчина в строгом сером костюме, с волной зачёсанных назад седых, со стальным отливом волос, не произнося ни слова, плавно водил руками, повернув ладони к камере. Он пристально смотрел за спину Сима и делал пассы, словно подавая знаки кому-то подкрадывающемуся сзади. Сим не удержался и обернулся — посмотреть, кто там. За ним оказались лишь случайный прохожий и магазинный охранник в пятнистой форме, вышедший покурить и с профессиональным подозрением поглядывающий на застрявшего у витрины Сима.

— Чё, бомжара, одеколон зарядить хочешь? — недобро ухмыльнулся он.

Сим не понял, о чём его спрашивают, и, на всякий случай, виновато улыбнулся. Охранник щелчком выстрелил окурок на мостовую, сплюнул и ушёл внутрь.

Улица Седова, получившая название по имени организатора самой неуклюжей и бессмысленной попытки добраться до северного полюса, казалась бесконечной. Сим устал, проголодался и подумал, что он, как и неудачливый покоритель полюса, решивший сделать подарок императору ко дню юбилея, умрёт, не добравшись до цели, пройдя, как и тот, лишь десятую часть пути. Он несколько раз присаживался отдохнуть в тёмных сквериках, предварительно убедившись, что там никого нет, выкурил две последние сигареты и, проковыляв ещё час, понял, что заблудился. Видимо, в темноте, да ещё и стараясь не выходить надолго на ярко освещённые участки, он свернул не туда, скорее всего в районе кольцевой развязки. Сим не запаниковал — городской бомж всегда найдёт, где прикорнуть, но ночи уже стояли холодные, и боязнь замёрзнуть, объединившись с голодом, гнали его вперёд.

* * *

Добрался он далеко за полночь. Пока шёл, замёрзшие кисти рук время от времени отогревал, засовывая под куртку, во влажное тепло подмышек, а вот ноги заледенели до нечувствительности. Сим подумал, что было бы здорово, если б он, как йог, мог сейчас засунуть под мышки и ступни. Представил себе эту картину, засмеялся, кривя застывшие обветренные губы, и от этого стало чуть теплее. Холод заглушил даже чувство голода, и Сим уже забыл о еде, когда еле выполз из узкого лаза и, обессиленный, добрёл до своего матраса. Несмотря на поздний час, большинство обитателей подвала не спали. Вий, как обычно сгорбившись, сидел на пустом деревянном ящике у едва тлеющего костра. Рядом с ним две тёмные, полуразличимые в отблесках фигуры, пытались что-то испечь в горячих ещё углях. Многорукие тени на потолке то замирали, то пускались в плавный зловещий танец. Было необычно тихо, и даже крикливый Пепел робко жался к огню и молчал. В чёрной глубине подвала кто-то похрапывал и стонал во сне, кто-то ворочался, тихо перешёптывались. Дант на своём ложе читал при свете ручного фонаря толстый растрёпанный том без обложки. Увидев Сима, он отложил книгу и громким шёпотом подозвал пришедшего. Сим с трудом подошёл, присел на край матраса.

— Где ты шляешься так поздно? — набросился Дант. — Говорил же тебе: аккуратнее сейчас надо быть.

— А что такое? — тоже автоматически перейдя на шёпот, удивился такому началу Сим. — Что случилось? И почему темно? Свет снова вырубили?

— Есть свет. Я приказал не включать, — ворчливо ответил Дант. — Ты же, как всегда, — не от мира сего. Где живёшь — не понимаешь. Что происходит вокруг — не знаешь. И удивляешься всему, как ребёнок.

— Да что произошло-то? — снова удивился тот.

— Мент наш приходил. Говорит, что в городе кто-то на бомжей охотится. Ну и… и Хомяка сожгли.

— Как это «сожгли»? — не понял Сим.

— Как-как… А вот так! Облили бензином и сожгли! — Дант повысил голос, сам же шикнул на себя и снова перешёл на шёпот. — Малолетки, похоже, а может, и нет. Поговаривают о какой-то группе, что взялась город таким образом от бомжей очистить — никто толком не знает. Так что сидеть какое-то время надо тихо и не высовываться. По ночам не ходить, да и днём держаться настороже и на свету. Понятно?

Сим представил объятую пламенем человеческую фигуру, живой факел, с воем катающийся по асфальту — и поёжился. Потом попытался вспомнить, как выглядел Хомяк, и не смог. Получалось что-то расплывчатое, безликое.

— А почему его Хомяком звали? — невпопад спросил он. — Он разве толстый был? И щекастый?

— Да какие там щёки, — тихо отозвался, лежащий у костра Пепел. — Худой был, как щепка. Просто тащил всё к себе в нору, как хомяк. Всё, любое дерьмо. Всё складывал, копил. На лишний фунфырик не тратился. Всё куда-то прятал, детям своим помогать пытался. Дурачок.

И тут Сим, услышав про детей, вспомнил, как давно ещё, когда только бомжевать начал, возвращаясь под вечер в подвал, увидел в арке проходного двора Хомяка с каким-то молодым, прилично одетым парнем. Парень что-то выговаривал Хомяку, размахивал руками, а тот стоял, виновато понурив лысую голову, и молчал. Слов парня Сим разобрать не мог, но тон его речи был не угрожающий, а просительный, истерически-надрывный. Сим показал Хомяку жестом: что ты, мол, в порядке? Не нужна ли помощь? Но тот только махнул рукой. Сим уже успел расслабиться и согреться, когда Хомяк, наконец, спустился в подвал и скорчился на груде рваных ватников, служившей ему постелью. Сим лежал на своём матрасике рядом (он ещё не перебрался тогда под трубу теплосети) и присмотревшись понял, что Хомяк плачет.

— Ты что, Хомяк? Что случилось? Это кто приходил?

— Это мой сын, — всхлипнув, ответил тот.

— Что, пришёл уговаривать вернуться домой? — сочувственно продолжал расспрашивать Сим.

— Пришёл денег просить, а что я ему дам?

— Просить денег? У тебя? — не понял Сим.

— Они втроём с женой и ребёнком (внученькой моей) комнату снимают. Работы нет. Платить за жильё нечем. Жрать нечего. Я ж потому и ушёл. Думал, меньше ртов — им легче будет. И виноват я, что квартиру они потеряли, — закрыл лицо руками плачущий.

— Как это — ты виноват? Ты ж рассказывал, что отговаривал их от этой продажи! — возмущённо встрял Пепел, знавший историю Хомяка.

Весь подвал притих, внимательно вслушиваясь в разговор.

— Да, — вскинулся тот. — Отговаривал, понимал, что кинут их, что нельзя подписывать, чувствовал, но ведь не убедил, не смог отговорить! Моя вина!

— О! Что я слышу! Mea culpa в этом подвале, — засмеялся и тут же захлебнулся кашлем Дант. — Здесь обычно все безвинны, все жертвы, и — на тебе — нашёлся один король Лир. Поп, ты где? У нас, наконец-то, нашёлся один грешник! Отпусти ему грехи.

Из кучи тряпья под тянущейся вдоль стены трубой отопления вылез помятый расстрига. Он явно не спал и слышал весь разговор. Пошатываясь, подошёл ко всё ещё всхлипывающему Хомяку, постоял покачиваясь.

— Дурак ты, раб божий Хомяк, — презрительно сказал Поп. — И кличка у тебя неправильная. Твоя заслуженная — Слизняк. И звучит погано, и суть отражает. Ты, как и все бесчисленные мудаки-интеллигенты вашего развода, считаешь народ безгрешным и вечно испытываешь перед ним вину. А народ вами попользуется (во все отверстия), поржёт весело, харкнет на вас, — и тут он смачно сплюнул в огонь, — и дальше приплясывая пойдёт. Нет у меня для тебя прощения, и у всевышнего нет.

Эта давняя сцена промелькнула мгновенной вспышкой в памяти Сима. Он бросил быстрый взгляд на Данта и ему почудилось, что тот кивнул, словно подтверждая, что вспомнили они одно и то же. Костер уже едва тлел, время было позднее, но бомжам, растревоженным недобрыми вестями и страшной смертью одного из них, не спалось. Фаталисты, не раз битые, униженные, давно потерявшие всякую надежду, опустившиеся (иногда намеренно) на самое дно, где, как они считали, терять уже нечего, и пуганые так, что, казалось, испугать их уже ничем нельзя, — они не понимали, что́ нужно сделать, куда опуститься ещё, для того, чтобы освободиться от страха и перестать бояться даже такой жуткой и мучительной смерти.

— А Хомяку судьба такая. Не сегодня — так завтра. Он же девушку эту видел, на мосту у Спаса на крови. Эту — ну, призрак, которая с платком, — раздался чей-то тихий голос из темноты. — Он сам говорил. А кто её увидит, тот долго не проживёт. Это все знают.

— Да брось ты всякие байки пересказывать, — зашипел Дант. — Если ты про Софью Перовскую, так она только в начале весны появляется. Её ж в марте повесили. А сейчас — осень. Если б он её тогда встретил, то тут же и помер бы, а не через полгода. Не видел он никого — глюки это. Политуры, неочищенной, перепил.

— А что? Может, скажешь, нет ничего?— упрямо не унимался тот же голос. — Нет призраков питерских?

— Как это нет? Есть, конечно. Город такой, — откликнулся Дант. — Тут столько понаворочано, столько мерзостей понаделано, что как не быть. Есть. И историй, вполне достоверных, про них много. И я сталкивался.

Бродяги, почуяв, что ожидается интересное продолжение, стал подтягиваться к костру, а Вий пошевелил уже угасавшие угли и подбросил несколько хворостин. Успокоившиеся было тени ожили и вновь заметались по закопчённому потолку. Все рассчитывали, что Дант первым начнёт очередную увлекательную историю, но неожиданно встрял тихо подобравшийся к костру Поп.

— Всё это от дьявола! И город этот, и призраки его. Всё — дьявольское порождение! Недаром пророчество было, что «городу сему быть пусту»! На болоте, да на человеческих костях построен, вот и наводняют его призраки, ведьмы, да прочие сатанинские отродья!

— О! Понесло Попа, — засмеялся кто-то в темноте. — Видать, не добрал сегодня батюшка до просветления. Так что, — ты, святой отец, тоже призраков лицезрел?

— Видал. Как не увидеть, когда весь город ими заполнен, — уже спокойнее отозвался Поп и важно расположился на услужливо расчищенном для рассказчика месте у огня.

Он огладил редкую бородёнку, почесался, отхлебнул, из молча протянутого Вием флакона.

— Не так давно это было, летом. Только не этим — прошлым. Тёплый июль выдался, благостный, и пошёл я, значит, как обычно, перед ужином в собор — Владимирской божьей матери помолиться, — тут он заметил, что окружающие недоверчиво заухмылялись, и быстро поправился. — Но не пустили меня, ироды-охранники. Не достоин ты, говорят, раб лосьона огуречного, молиться в нашем сверкающем храме. И двинулся я опечаленный дальше и добрёл к вечеру до Семенцов. Устал. Ноги уже не те. Назад к вам, моя немытая паства, возвращаться было уже тяжко, и решил я там переночевать. Харч наш насущный (из мусорки) и фунфырик у меня с собой были, а домов заброшенных, выселенных в том районе достаточно. Стоят пустые, выбитыми чёрными окнами прохожих пугают, то ли хозяев новых ждут, то ли сноса. Вот в один из таких я и влез. Поднялся наверх, ткнулся в ближайшую дверь — закрыто, в другую — заколочена, а одна возьми и откройся. Квартира, видать, коммунальная была — дверей по коридору много. Первую же толкнул, а там комната просторная — на два окна, пустая, и лишь у одной стены шкаф — старинный, трёхстворчатый, огромный — потому, наверно, бывшие хозяева его с собой и не взяли. Куда такой поставишь? Вот в него-то я на ночь и забрался.

Сим посмотрел на Данта и заметил, как напрягся тот и не сводит взгляд с рассказчика. Поп командным жестом показал Вию передать ему фунфырик с остатками лосьона, тот хмыкнул, но протянул. Поп неспешно глотнул, вернул флакон и продолжил.

— Поужинал, устроился удобно, сумку под голову подложил. А накрываться и не надобно — ночи тёплые стояли тогда. Но вот просыпаюсь я за полночь от какого-то шума и музыки. Поворочался в темноте, дверцу убежища своего аккуратно приоткрыл — нет, тихо в комнате, а звук вроде как из-за задней стенки шкафа идёт. Стал я на ощупь в темноте по ней шарить и наткнулся на дырочку, задвижкой прикрытую. В аккурат на уровне глаз. Вроде как отверстие такое, для подсматривания. Приложился я к нему, а там… Пресвятая богородица! — пир, гулянка, веселье, дым столбом! Зала большая, а где она, мне с перепугу и не сообразить: то ли это соседняя комната, то ли вообще другая квартира. У дальней стены стол длинный, кушаньями заставленный, и вокруг него народу разного тьма, а между столом и мной место свободное для танцев. Пляшут по-всякому и кружатся, и чечётку бьют. И мужчины разодетые странно — не по-нашему, и женщины в длинных юбках. И особенно одна, на цыганку похожая, уж так каблучками цок-цок-цок, такую дробь выстукивает, аж замер я, залюбовался. Волосы у ней чёрные, смоляные, гладко зачёсанные. Монисты золотые на шее блестят, позванивают. Из декольте глубокого, тугого всё наружу рвётся. А юбка, юбка длинная так и…

Тут Поп снова сделал паузу и жестом показал Вию на флакон. Тот в ответ сложил из толстых грязных пальцев здоровенную фигу. Расстрига не огорчился.

— И вот она выстукивает, цокает и ко мне приближается, ну, к тому месту, где мой глазок проверчен, и в танце юбочку так слегка приподнимает, чуть-чуть. И тут вижу я, братцы мои, что не туфельки, не каблучки там, а копытца! Истинный крест! Копыта! Дыхание у меня перехватило, онемел. А тут она, ведьма эта, почти вплотную приблизилась, словно знала, что смотрю я, задом ко мне поворачивается и юбку задирает! А там ноги козлиные, волосатые и зад тощий с хвостом!

Дант тихо фыркнул, кто-то в темноте ахнул, но большинство слушателей, полуоткрыв рты, не отрываясь смотрели на рассказчика. Тот выдержал недолгую паузу, но никто выпить не предложил, и он со вздохом продолжил.

— Заорал я тут дурным голосом, из шкафа ломанулся, а он не открывается. Мечусь я по темнице этой крохотной, в дверцы бьюсь — и хохот, хохот мерзкий дьявольский из-за стены слышу. Громче становится он, приближается, и когти, чую, уже по стенке скребут! И звука от этого мороз по коже такой, что трясти начинает, как в падучей! И тут сподобило меня: креститься начал я истово и «Отче наш» вслух читать стал. И смолк гогот застенный, и дверь на свободу отворилась. Выскочил я из шкафа этого сатанинского и бегом из квартиры проклятой и из дома заколдованного, и… и сразу же в лапы к ментам угодил. Тут же и палкой по рёбрам получил, и в спецприёмнике заночевал. Вырвался, так сказать, из-под копыт дьявола и угодил в лапы к его деткам, — закончил он под общий смех.

Поп получил свою порцию одобрения и глоток из протянутого кем-то из темноты флакона, и, довольный, отодвинулся от костра, уступая место следующему рассказчику, но Данту уже расхотелось развлекать публику. Он потянулся, отложил книгу и выключил фонарик.

— Всё, на сегодня хватит. Давайте спать. Время позднее. И завтра вести себя тихо, ходить осторожно и, главное, хвост за собой сюда не приведите.

* * *

Проснулся я поздно — почти все наши уже разбрелись. В подвале оставались лишь Вий, Дант, да ещё кто-то неопознанный похрапывал в дальнем углу. Полежал я, поворочался и решил, что никуда сегодня не пойду, и так хорошо мне от этого стало, что снова задремал. Жрать, правда, хотелось — я ведь лёг вчера голодным — да и выпить бы чего не мешало, но так тошно было вылезать из нагретого уюта, что это всё пересилило. Что мне — мало голодать приходилось? — не в новинку. А похмелье — так ведь его и переспать можно — под таким-то замечательным одеялом. А стоило оно мне, между прочим, четыре фунфырика — поди, найди такое: тёплое, стёганное, с одной стороны атласное, на ощупь ласковое. Ну, да, — продрано в двух местах, вата вылезает, а всё равно, так хорошо под ним, как когда-то в детстве, дома, когда мама будит зимой в школу, а тебе так идти не хочется. Ты же знаешь, что на улице мороз, ветер злющий под курточку тощую забирается, а в школе такая тоска… А она смеётся, одеяло стаскивает. Вставай, лежебока, приговаривает, солнышко уже высоко… Ага… Сейчас… Встану… Только не мама это, а Дант, стёклышками поблескивает, одеяло с меня тянет и шипит, что, мол, разлёгся? Поднимайся, дел много.

Тьфу, да какие у нас «дела»? Найти чем голод утолить и опохмелиться. День пережить — вот и все наши заботы.

— У тебя деньги есть? — спрашивает.

Да если б они у меня были, разве я б голодным спать лёг?

— Тогда, — говорит, — вот тебе. — И несколько бумажек протягивает, — купи сахару килограмма три кускового, только не рафинад, а колотый найди; макарон, тех, что подешевле, пачек пять и соли упаковку килограммовую. — Потом посмотрел на меня, поморщился и ещё одну бумажку добавил, — И всё это приноси к вечеру в квартиру. Найдёшь? Адрес помнишь?

Да что ж там не запомнить — я вчерашним утром во всём разобрался.

— Только вот, — спрашиваю, — будет она там? Ты ж говорил, что она и в другое место переместиться может.

— Пока будет, — хмуро отвечает. — Раз я сказал, что приходи, значит, будет.

Кивнул я согласно спросонья и пока в себя приходил, Данта уже и след простыл. В лаз юркнул и исчез. Один я стою, покачиваясь, с деньгами в руке, да Вий у костра потухшего на меня недобрым взглядом из-под слоновьих век посматривает.

Удивил меня Дант. И озадачил. Чтобы один бомж другому деньги доверил — что-то такого я ещё не встречал. А с другой стороны — чем он рискует? Ну, накуплю я на них вместо того, что ему надо, десяток фунфыриков — три-четыре выпью, а остальное украдут. И что? Мне ж потом куда деваться? Назад пути нет — Вий мне с удовольствием ноги, как мухе крылья, по одной выдернет. И что — я буду ради трёх лосьонов лишаться крыши подвальной над головой? Нет, не дурак Дант — всё рассчитал. А уж гадать, зачем ему столько сахару да макарон, уж точно не стану.

Идти в обход по мусоркам было уже поздно — всё уже и без меня перебрали. Да и незачем. Дантовой бумажки, выданной сверх закупочных, как я прикинул, мне на весь день хватит. Так что двинул я прямиком к ларьку. Взял сразу два флакона зелёненьких, любимых, чтоб после не рыскать в поисках, а на закуску — она же и завтрак — решил взять шаверму. Давно мне попробовать её хотелось, да денег всё жалко было. А за дантовский счёт — чего ж себя не побаловать. Хоть и болтают всякое, что, мол, собачатину туда подмешивают — да хоть бы и так — нашли чем бомжа пугать. Собачатину я ещё в лагере попробовал — ничего, нормальное мясо. Не надо только себя накручивать и собачек, да всяких щенков очаровательных при этом себе воображать. А что — ягнёнок новорождённый или цыплёнок не такие же милые? А ничего — и шкуры с них сдираем, и мясо жрём, не поперхнёмся.

Позавтракать горячей, острой шавермой с флаконом лосьона на скамеечке в садике — что может быть лучше так редко выпадающим солнечным и сухим питерским утром? А само сознание того, что не надо сегодня поисками заниматься, пропитание добывать, в помойках рыться да мелочь клянчить, так меня расслабило, что решил я просто погулять, выходной день себе устроить, а уж к вечеру, купить все, что Дант приказал, и в квартиру ту таинственную доставить. Вот так не торопясь, щурясь на яркое солнышко, глазея по сторонам, и побрёл. Шёл, у каждой витрины останавливался, всё рассматривал, приценивался (в уме на фунфырики переводил) и вспоминал старый фильм с Чарли Чаплином, где он играет нищего бродягу. В детстве ещё по чёрно-белому телевизору видел. Как идёт он своей знаменитой клоунской походкой, в обвислых штанах, в котелке и тросточкой помахивает. Вот, думаю, мне бы ещё трость завести, с набалдашником — и смешно, и при случае ей отбиваться можно. Что только в голову не лезет от хорошего настроения. Но хоть и благодушен, и расслаблен, а по сторонам посматриваю внимательно, чтобы, если что, в ближайшую подворотню нырнуть — зачем мне на неприятности с милицией нарываться. Здесь вам не Америка. Наш мент не только палкой приложит, так же, как и американский, а ещё и ошмонать не побрезгует, и тогда Дантовых денег точно лишусь. Так прогулочным шагом, вальяжно прошёлся я вниз по Литейному и свернул к Цирку. Обшарпанным он оказался каким-то, маленьким. Давно я тут не был. А в детстве ведь выглядел таким огромным и разноцветными огоньками был весь украшен, и музыка весёлая играла, и мороженое в антракте вкусное продавали в стаканчике вафельном. Посидел я рядом, на набережной, глоточек отхлебнул, на воспоминания потянуло. Отец меня сюда как-то водил. Плохо помню само представление — звери какие-то по арене бегали, лошади скакали, и клоун, совсем не смешной. Мне его жалко было — все над ним смеялись, а он плакал. А папа, оказывается, всё время смотрел не на арену, а на меня — это он мне после, через много лет признался. А когда вышли, он и спрашивает, что, мол, сынок, весело было? Я честно и ответил, что нет. Интересно, но не смешно. Я думал, он рассердится, а он только обнял меня за плечи и ничего не сказал. Он вообще неразговорчивый был, всё книги читал вечерами после работы, а мать злилась, что он бездельничает и ей не помогает. А он помогал — делал всё, что она требовала, и со мной занимался, и играл со мной, а она всё недовольна была. И это не так, как бывает, когда неделями просят поменять перегоревшую лампочку — вовсе нет. У нас в квартире всегда всё работало, а если что-то ломалось, то отец быстро чинил. Он всё делал быстро. Я думаю, её просто раздражало его чтение. Что вместо того, чтобы что-то делать — неважно что, главное, чтобы руками, — он просто сидел в своём любимом кресле и читал. И это её жутко бесило. Он и мне читал, пока я сам не научился, а после только книжки подсовывал: «Посмотри, — говорит. — Мне кажется, что тебе это будет интересно». А книг он почти не покупал — только мне. Да и то мать злилась, что на такую ерунду деньги тратит. А себе только в библиотеках брал — он, по-моему, во всех сразу записан был.

От цирка свернул я к Инженерному замку. По кругу обошёл. Не нравится он мне, и никогда не нравился. И архитектура какая-то казарменная, и зловещее что-то в нём есть — на Кресты смахивает. Только, в отличие от Крестов, внутри я в нём не бывал. И уж вряд ли попаду — кто меня пустит. Вот в таком месте призраки жить и должны. Недаром по нему, говорят, император Павел по ночам расхаживает, караулы проверяет. Самое место. А зато через мостик — Летний сад. А там рядом со входом с одной тележки торгуют мороженым, а с другой — пирожками жареными с мясом. И так мне их захотелось — со школьных времён не ел, а как подумал, так сразу тот вкус вспомнился. Десять копеек они тогда стоили. Не то, что сейчас. Прикинул я оставшиеся деньги и не удержался. Не хватит если немного на Дантовы закупки — ну и ладно. Куплю ему не пять пачек макарон, а четыре — больше, скажу, не было, последние забрал.

Риск, конечно, был, — всё ж по Летнем саду наверняка менты патрулируют, но уж очень тянуло меня туда, на скамеечке посидеть, на той, на которой я с девчонкой из параллельного класса целовался. Сразу после школы это было — перед армией. А дальше всё как у всех — любовь-морковь, ждать обещала. Да кто нас дурачков молодых ждёт. Выскочила замуж через год, а когда я вернулся, так уже и с животом ходила. Девочку вскоре родила… Нет нашей скамеечки. Да и вообще парк какой-то не такой, как был. Или это я не тот? Другую скамейку пустую нашёл, пристроился и два пирожка съел. Третий приберёг на закуску. И так хорошо мне стало. Хотел ещё отхлебнуть, но постеснялся. Мамаши с детишками вокруг гуляют, бабулька вот какая-то на мою скамейку подсела. Вот что странно, так это то, что тихо тут. Вокруг вроде город шумит, машины с трёх сторон парка носятся, а тут слышно, как листья сухие шуршат. Я всегда думал, что листья с деревьев облетают бесшумно. А на деле, если прислушаться и присмотреться, то, оказывается, летят они с высоких деревьев долго-долго, планируют, с ломким, костяным стуком по пути ударяются о стволы, о ветки, цепляются за них, словно пытаясь удержаться, и только под конец, устав бороться и потеряв надежду, с тихим шорохом ложатся на землю. Посидел я недолго, послушал листопад, погрелся на солнышке, через полуголые кроны пробивающемся, и пошёл оттуда, а то старушенция, что рядом сидела, громко принюхиваться начала и на меня поглядывать косо. Того и гляди, с нравоучениями или расспросами полезет. Вот такой же «божий одуванчик» в садике у Смольного, учуяв, что от меня пахнет валерьянкой (а у меня тогда денег только на валерьяновую настойку на спирту хватило) решила, что у меня плохо с сердцем, и собралась вызвать скорую. Едва удрал.

Пошёл я тихой боковой дорожкой вдоль Фонтанки, чтоб на набережную к Неве выйти, и вдруг окликают меня, — Людоед наш подвальный на скамеечке греется. И не так скромно как я, а никого не стесняясь, развалился, и газетка у него разложена, а на ней закуска — явно недавно из мусорки добытая. Но фунфырика не видать, прячет.

— Сим, — кричит. — Какие люди! Вот уж кого не ожидал тут увидеть!

— Да я-то как раз понятно, как здесь оказался, — отвечаю. — Я ж местный. Меня сюда ещё гувернёр-француз водил, монсьер Аббе. А ты-то, рыло рязанское, как тут очутился?

Ржёт, чумазый, не обижается. А оскал у него и впрямь людоедский. И зубы не как у бомжа со стажем — гнилые да чёрные, а ровные блестящие, клыки острые, волчьи.

— А я, — говорит, — это местечко давно полюбил. Мне его мой кореш покойный, Профессор показал. Очень он сюда ходить любил.

— Профессор, — спрашиваю, — это который в сугробе замёрз? Тот, про которого Дант рассказывал?

— Тот самый, — отвечает Людоед. — Только не замёрз. Грохнули его.

— А ты-то откуда знаешь? — изумился я.

— А мы с ним вместе тогда гуляли, — спокойно так отвечает. — Сидели в садике пустом. Зима, вечер, темень уже. Поскребли по карманам, на фунфырик набрали, и я в ларёк пошёл, а Профессор остался ждать на лавочке. А когда я вернулся — минут двадцать, наверно, ходил, скользко же, не побегаешь — то он за лавочкой этой в сугробе и лежал. Мёртвый уже.

— А почему ты думаешь, что убили его? Может, у него сердце схватило.

— Да что я, жмуриков мало видел? Шея у него свёрнута на сторону была. И снежком сверху присыпали. А потом ночью ещё снега навалило. Только и нашли его, когда сугробы таять стали. «Подснежниками» таких называют. Их много по городу из-под снега весной появляется. И никто, как ты понимаешь, вскрытия им не делает, и от чего помер, не проверяет. Замёрз себе ещё один бомж, и хрен с ним. Воздух чище стал.

— Вот это да, — говорю. — А ты милиции-то рассказал? Убийство же.

Посмотрел он на меня, как на идиота.

— Ты и впрямь, Сим, какой-то не от мира сего, на всю голову больной. Я? Ментам? Чтоб на меня сразу это мокрое дело повесили и снова на зону париться отправили? Точно — чокнутый ты.

Сплюнул Людоед, флакон, голубоватый такой, из сумки достал.

— Давай, — говорит. — Помянем Профессора. Хороший мужик был, душевный. Только ты много не отхлёбывай и сразу закусывай. Я не из жадности — о тебе забочусь.

— А что это? Чем травить собрался? — спрашиваю.

А он только смеётся да руками машет.

— Не боись, — говорит. — Не отравишься. Спирт технический, разведённый, с авиазавода. Дружбаны по старой памяти иногда подбрасывают. Проверенный продукт.

Глотнул я, дыхание перехватило, горло обожгло, и чувствую, как шар этот огненный, горячий вниз по пищеводу спускается. Смешной у меня, должно быть, вид был, потому как захихикал Людоед и корку какую-то засохшую подсовывать мне стал для закуски. Тут как раз и пирожок мой заначенный пригодился — вовремя я про него вспомнил. Погрыз. Отдышался.

— Да какой же, — говорю — он разведённый? Там же воды ни грамма!

— Ну, не скажи, — веселиться мерзавец. — Немного есть чего-то, может, и не воды, но чем-то точно разбавлен. Девяносто градусов всего. А что, — и так с завистью смотрит на меня. — Перехватывает? Обжигает?

— Ещё как, — отвечаю. — Как в первый раз в школе, когда в классе шестом водки попробовал.

— Завидую я тебе, — с грустью такой говорит и отхлёбывает при этом спокойно из флакона. — У тебя ещё ощущения не притупились. А я пью его, как воду, и только результата дожидаюсь, а вот от процесса никакого удовольствия уже не получаю. Скоро и ты такой станешь.

Посидели мы, глотнули ещё по чуть-чуть, покурили, и поплыл я, наконец, а то никак не брало меня, словно Боржом в себя вливаю, одна отрыжка вместо опьянения. А тут потеплело внезапно, и серый мир вокруг поначалу, как та вода туалетная, порозовел, а после и полностью цветным стал, ярким. И запахи появились, и страхи пропали, и уверенность в себе, лёгкость какая-то появилась, и чувство, что не чужой это мир, что дома я. Случается со мной такое. Не часто только, и ненадолго. Быстро назад отбрасывает.

— Слушай, — говорю. И ведь совсем не то спросить хотел, а язык он сам по себе живёт. — А почему тебя Людоедом кличут? Ты и вправду людей ел?

Смотрит он на меня с любопытством и удивлением.

— Надо же, — отвечает. — А ты вроде последний оставался, кто этого вопроса не задал. Я уж подумал, что ты… Ну да — ел. Только не убивал. Он сам со скалы сорвался. Меня даже рядом в тот момент не было. Еле потом нашли его. А мы к тому времени уже неделю как последнюю галету на троих съели. Вот и пожарили. Что ж белкам пропадать? А по вкусу — мясо как мясо. На свиную вырезку смахивает. Ну, как — удовлетворил я твоё любопытство?

— Да, — отвечаю. — Извини. Как-то само вырвалось, — неловко мне.

— Да ладно, — говорит. — Я привык. А вот кто настоящий людоед, так это Дант ваш. Его Профессор даже Ганнибалом Лектером называл. Знаешь, кто это?

— Никогда не слышал.

— Ну, кино это, американское. Главный герой там — людоед, да ещё и интеллектуал такой. Мы с Профессором в видеосалоне смотрели. Названия фильма только не помню.

— Да не был я никогда в этих салонах.

— А ты сходи. Интересно. Чего только там ни показывают. Их сейчас много пооткрывали — на каждом углу. И нашего брата-бомжа на ночные сеансы не задорого иногда пускают. Если не слишком вонючий.

Допили мы голубой спирт, флакон в урну сунули — и вовремя: толпа туристов с экскурсоводом на аллейку вывалила. Она им что-то по-английски вкручивает, ручками машет, а они на нас пялятся. А у меня своё в голове крутится, не складывается.

— Слушай, Людоед, а почему ты говорил «ваш Дант»? А ты что — не наш?

Хмыкнул он. Посмотрел с интересом.

— Наблюдательный ты парень, Сим. А вроде дурачком прикидываешься. Ну, да — не ваш. Я раньше в другом подвале обитал. Неподалёку. И Дант, кстати, тоже. Профессор там за старшего был. А потом разосрались они с Дантом по какому-то поводу, и Дант ушёл, а после с Вием, питекантропом этим, свой подвал организовал. Вот теперь в нём и командует. Ну, а потом, как только Профессора не стало, наш подвал тут же менты разогнали, вот я к вам и прибился.

— Понятно, — говорю. — А почему Дант, он тоже Ганнибал, и этот — каннибал?

Заржал тут Людоед, да так громко, что туристы аж с дальнего конца аллеи обернулись.

— Каннибал-Ганнибал. Хороший каламбурчик получился, — потом резко посерьёзнел и ко мне придвинулся, аптекой пахнул. — Не знаю я точно, Сим. Тёмная какая-то там история. Профессор всё собирался рассказать, да так и не успел. Но боялся он Данта. Сильно боялся.

Помрачнел Людоед, замолчал, задумался, и, вроде как, засыпать начал. Попрощался я с ним тогда, за угощение поблагодарил и дальше пошёл — мне ещё одно место памятное посмотреть хотелось.

Прошёл я сад насквозь и на набережную к Неве вышел. Там на спуске к воде посидел, ещё добавил — хоть и солнечно, но ветрено у реки, согреться надо, — и побрёл в сторону Дворцового моста. По нему перебрался на Васильевский и снова вдоль набережной — корпуса университетские рассматривать. Нашёл, тот, который искал — я в нём экзамен вступительный когда-то провалил, сочинение на троечку написал. Вот возле него и присел. Лето то вспомнил, девушку, тогда ещё свою, ну, и выпил, конечно. За тот момент в жизни, после которого вся она наперекосяк пошла. Покурил, допил, и пустой флакон на ступеньку поставил, как камешек на могиле оставляют.

Часы бомжам лучше не носить — это первое, что отнимут, да ещё и по голове ни за что получишь. Да и к чему нам время? А вот судя по солнцу, была уже пора возвращаться — путь не близкий, да и купить Дантом порученное успеть надо. Но перед тем, как к дому развернуться, подошёл я к сфинксам. Кто-то из наших недавно рассказывал о старинном питерском поверии, что если погладить любого из них по голове и в этот момент думать о своём заветном желании, то оно обязательно исполнится. Вот что мне перед экзаменами десять лет назад сделать надо было. Хотя всё равно б ничего не вышло, — я же тогда не об экзаменах думал, а о девчонке той. Так что неизвестно, чем бы мне исполнение того желания обернулось. Стою, пялюсь на кошек этих, а подойти не могу. О чём, думаю, я просить их стану? Чего сейчас хочу? Какое моё самое заветное желание? Ведь одно оно должно быть, не список. Здоровья попросить? Пока достаточно. Денег? Богатства? Зачем? Ведь потеряю я его, как и всё терял в своей жизни. Принесёт ли оно мне счастья? О! Счастье! Вот чего просить надо! И собрался уже подойти, да вспомнил того мальчишку из сказочки, что прочёл в лагере. Того, который кричал: «Счастье, для всех, даром! И пусть никто не уйдёт обиженным!» Вспомнил, чем это для него закончилось. Постоял ещё, развернулся и к дому побрёл. Задание Дантово выполнить и в квартиру загадочную, но тёплую вернуться.

Хватило мне на всё. Макароны дешёвые я в ларьке кооперативном купил, а в подвальчике круглосуточном на Марата и сахар кусковой нашёлся, и соль, и даже сдачи на туалетную воду осталось. Её я уже в другом ларьке взял — там дешевле. Так что в квартиру я явился, как отец семейства после работы: уставший и покупками нагруженный. Вот только там меня не детишки голодные дожидались. Дверь открылась легко, в коридоре было темно, и лишь в дальнем конце, на кухне, горел мутный свет. Я протопал туда со своими тяжёлыми мешками, собрался было крикнуть какую-то глупость вроде «Дорогая, я дома», но не успел, а сделал шаг внутрь и замер на пороге. Возле выдвинутого в центр кухонного стола, сгорбившись, сидел Вий.

(окончание следует)

Share

Владимир Резник: Квартира без номера: 1 комментарий

  1. Inna Belenkaya

    Очень интересно — про бомжей да еще с мистическим уклоном. Сейчас и не вспомню, кто еще писал про бомжей (не считая Горького), про них — все больше уголовная хроника. Нет, еще что-то у Михаила Веллера было. Без надрыва и горьковской пафосности показаны трагические человеческие судьбы, непростые характеры. Рассказ все время держит в напряжении, и обрывается на самом интересном месте. Ждем продолжения

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия