© "Семь искусств"
  август 2018 года

Владимир Фрумкин: Премия. Байки для взрослой Майки

Наша Лыска успела провезти нас через Бобруйск под вечер предыдущего дня. Пешие беженцы, которых мы оставили позади со стариками, детьми и узлами, пройти это расстояние в один день не могли. Никоим образом. Сколько они прожили после этого?

Владимир Фрумкин

Премия

Байки для взрослой Майки

Владимир Фрумкин

«Расскажи сказку про то, как папа был маленький!», — то и дело просила меня дочка, начиная этак лет с трех–четырех, когда колыбельные песенки ей уже порядком поднадоели. Прошли годы, и некоторые из этих историй — под названием «Байки для Майки» — вошли в книжку, написанную совместно с моим питерским другом Тамарой Львовой.*
Тем временем дочь моя заметно повзрослела. У нее уже своя дочурка есть. Девятилетняя. И еще одна, которой скоро стукнет два. Плюс сынок пятилетний, прямо — в смысле возраста — посередке между сестричками. Теперь уж я наверняка могу рассказать ей то, что не решился поведать малышке, родившейся среди огайских прерий в тихом и благополучном городке Оберлин, известном своим колледжем, где, приехав в Америку, нашли работу ее родители. Не решился по причинам, которые, я надеюсь, без труда поймут мои читатели…
Вот одна из этих утаенных историй, где Вова Фрумкин, будущий Майкин папа, в 11 с половиной лет совершает странный, а лучше сказать — крайне дурацкий поступок, который, как заноза, сколько уж лет сидит в его памяти…

Подмоченная премия

Ранней весной 1941 года в моей жизни, мирно протекавшей в Ковгарах — крохотном белорусском поселке при спиртзаводе, техноруком которого был мой отец — произошло замечательное событие: я стал лауреатом конкурса. Сбылась моя мечта о славе!
Как-то слишком уж рано охмурила меня эта мечта. Года за два до своего лауреатства я воплотил ее в пьесе о юном пианисте Эмиле, который едет на Международный конкурс в европейскую страну и побеждает всех своих конкурентов. Я сам эту пьесу поставил да еще и главную роль сыграл. Мне было девять лет, и жили мы тогда в другой белорусской деревне, Рудобелка, где тоже был спиртзавод. Премьера прошла в заводском клубе и имела успех. Заканчивалась пьеса так: Эмилю вручают диплом победителя, он вне себя от радости, и тут же следом на него обрушивается другая радость — поздравительная телеграмма от самого товарища Сталина! Ошалевший от счастья лауреат зачитывает ее вслух. Занавес опускается под рукоплескания зала…

У моей безудержной художественной фантазии была крепкая реалистическая основа: в 38-м году первую премию на Международном музыкальном конкурсе в Брюсселе завоевал 21-летний выпускник Московской консерватории Эмиль Гилельс, что лишний раз доказывало всему миру как прекрасен наш социалистический строй. Об этом окрыляющем событии неустанно твердило радио и писали газеты, печатавшие — на соседних полосах — зловещие отчеты о показательных процессах. Имена разоблаченных и расстрелянных «врагов народа» вызывали омерзение и ненависть. И совсем другие чувства — гордость и восхищение — вселяли в нас имена наших молодых мастеров искусства, выигрывавших один международный конкурс за другим. Отблеск славы падал и на их учителей. Тогда я и услышал впервые имя профессора Московской консерватории Генриха Густавовича Нейгауза, в классе которого учился Эмиль Гилельс.

Надо сказать, что у меня со временем — после переезда с одного спиртзавода на другой — тоже появился неслабый учитель. Если бы не он, не видать мне победы на моем конкурсе — Олимпиаде художественной самодеятельности района Старые Дороги, к которому принадлежала наша деревня Ковгары. Лично я его, правда, не знал, потому как учился у него заочно: многократно прослушивая пластинку, где он исполнял рассказ Зощенко «Монтер». И до того дослушался, что скопировал все до мельчайших подробностей. Как говорится, от А до Я. Ничем не пренебрег, ничего не пропустил. Папа с мамой умилялись: ни дать ни взять — настоящий Владимир Хенкин, знаменитый на всю страну актер-юморист! Ах, какой у нас талантливый мальчик растет!..

Герой рассказа Михаила Зощенко, который я выбрал для конкурса, был не просто монтером, а осветителем в оперном театре. И вот однажды,

«когда весь театр снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку, — мол, технический персонал. А в центр на стул со спинкой посадили тенора. Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил в душе некоторую грубость. А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслана и Людмилу». Музыка Глинки. Дирижер — Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами приперлись — неизвестно. Так являются эти барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу — посмотреть на спектакль»…

Иван Кузьмич — к администратору, но тот отказывает, поскольку «каждый стул на учете».
Тогда монтер отказывается «играть»: он «выключил по всему театру свет к чертовой бабушке… и сидит — флиртует со своими барышнями». Происходит «форменная обструкция… Тенор заявляется до дирекции и говорит своим тенором: «Я в темноте петь тенором отказываюсь… Пущай сукин сын монтер поет». Монтер говорит:

«Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо какое нашлося. Думает тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету!»

Администратор сдается и сажает девиц на выдающиеся места. А довольный монтер дает свет, и спектакль благополучно начинается. Вот теперь, заключает автор, и разбирайтесь, кто важней в театре: актер, режиссер или, может быть, театральный плотник…

Владимир Яковлевич Хенкин слегка Михаила Михайловича подправил. Кой-чего добавил от себя, чтоб посмешнее было, а кое-что выкинул. А именно — всякие нехорошие слова типа: сукин сын, наплевать ему в морду, сволочь такая, дерьмо. Наверно, не по своей воле выкинул, а по просьбе вышестоящих товарищей. Которые объяснили ему, что рассказ, дескать, был написан лет 10 назад, в 20-е годы, а теперь такие выражения для советского человека уже не типичны. Ну, само собой, и в моем исполнении этих бранных слов не было, поскольку, как я уже говорил, содрал я его с пластинки Хенкина. Собезьянничал самым бессовестным образом. Можно сказать, совершил плагиат.

Но не это омрачает мои воспоминания о предвоенной районной олимпиаде. Тем более, что «Сон Татьяны», который я исполнил тогда же, был взят непосредственно у Пушкина, из книги, и озвучен самостоятельно. Хотя и попалось там одно непонятное место, об истинном смысле которого я взрослых спросить постеснялся. Это в самом конце, когда Онегин прогнал всех этих «чудовищ», всю «нечисть», все эти «адские привидения», и –

Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг…

Ну, что значит «сам-друг» — это я в словаре нашел: «вдвоем». То есть Татьяна оказалась наедине с тем, кто, как было сказано чуть выше, «мил и страшен ей». И к тому же «во тьме»… Но главная неясность подстерегала меня дальше:

Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо;

В книжке было авторское примечание, поставленное после слова «увлекает»: «Один из наших критиков, кажется, находит в этих стихах непонятную для нас неблагопристойность».

А я этого критика понимал. Только звездочку поставил бы после другого слова: «слагает». В самом деле, почему Онегин не сажает девушку на скамью? Почему слагает? Да еще и голову ей клонит на плечо? Что он такое затеял, если его так возмутило неожиданное появление близких друзей?

…вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул;
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.

Спор громче, громче, вдруг Евгений
Хватает длинный нож и вмиг
Повержен Ленский; страшно тени
Сгустились; нестерпимый крик
Раздался… хижина шатнулась…
И Таня в ужасе проснулась…

Подумать только! До того жаждал Онегин продолжить начатое, что в ярости зарезал помешавшего ему лучшего друга! Тайна, которой веяло от финала Татьяниного сна, тревожила меня и томила, но, исполняя его, я заставлял себя думать не о ней, а о том как посильнее ударить разбудившим Таню ужасом по нервам зрителей…

И ударил!

Да так, что потрясенная публика изо всех сил ударила в ладоши…

И хенкинский «Монтер», который я прочитал вслед за «Сном Татьяны», тоже был принят на ура.

Так что, когда я получил из нашего райцентра письмо о том, что мне присуждена первая премия Олимпиады в категории «Художественное чтение», я, признаться, не очень удивился. Но все равно обрадовался и возгордился необычайно. Еще бы! Оказалось, что, кроме диплома победителя, мне причитается денежная награда в размере 50 рублей, которые я должен был получить по почте.

Письмо было подписано красивой еврейской фамилией, типа той, которой Зощенко наградил дирижера оперного театра Кацмана. Обладатель начисто забытой мной красивой фамилии был Первым секретарем Стародорожского райкома комсомола и, по совместительству, председателем жюри. То, что комсомолом Старых Дорог руководил еврей, никого не удивляло: в этом городке на юго-востоке Минской области с населением в три тысячи человек одну треть составляли его соплеменники. До революции местечко Старые Дороги считалось еврейским. И оставалось таковым при советской власти. После войны оно прославилось тем, что там научились гнать лучший в Белоруссии самогон…

Второго письма с 50-ю рублями я так и не дождался.
Выслать их не успели — 22 июня грянула война. И уже через четыре дня стало ясно, что нашу деревню Ковгары вот-вот займут немцы. Мой отец выпустил из главной цистерны завода весь имевшийся в наличии спирт — чтобы не достался врагу… О том, как мы чуть не остались под оккупацией на верную погибель, но — в самый последний момент — бежали на лошади, взятой отцом на заводской конюшне, я рассказал в «Байках для Майки». Умолчав о том, что произошло на следующий день, 27-го июня, на шоссе Слуцк — Старые Дороги — Бобруйск. А произошло вот что.

Ночь мы ехали по глухой проселочной дороге через дремучий белорусский лес под душераздирающие вопли и уханье филинов и сов. Утром выехали на шоссе. По нему медленно шли люди, нагруженные нехитрым скарбом — старыми потертыми чемоданами, саквояжами, узлами. Оказалось — евреи из нашего районного центра, успевшие бежать за несколько часов до того как в Старые Дороги въехали немецкие танки. Среди них было много пожилых, некоторые вообще еле плелись. Мы переглянулись, отец что-то шепнул матери, она согласно кивнула. Съехали на обочину, встали, отец отдал ей вожжи, слез с повозки и подошел к престарелой паре, вид которой был совсем уж жалким.

С ними был молодой парень, как видно — сын. Он помог старикам взобраться на нашу телегу. Я с нее спрыгнул и, когда она тронулась, пошел рядом с отцом. Парень шел с нами. Я его узнал: на нем был тот же темно-синий костюм и белая рубашка, в которых он сидел в жюри олимпиады… Только теперь они были мятыми, в пыли и грязных пятнах. И от осанки его начальственной ничего не осталось. Не знаю, узнал ли он меня. Скорее всего — нет. Но я ему о себе напомнил — где-то через час-полтора, когда мы возвращали ему его стариков.
— Узнаете меня? — сказал я. — «Монтер»… «Сон Татьяны»… Первую премию получил. Помните?.. А деньги? Где мои 50 рублей?!
И увидел в ответ изумленный до оторопелости взгляд покрасневших и слезившихся от усталости глаз.

Какой бес попутал меня тогда? Зачем пристал к человеку? Ведь не его была вина, что деньги не прислали! Война все спутала! Что меня дернуло за язык? Неискоренимая еврейская жадность, которую я, если верить народной молве, всосал с молоком матери? И до того погряз в ней, что зациклился на каких-то жалких пятидесяти рублях, равных по стоимости двум килограммам сливочного масла?! Но не замечал я в себе до этого ни жадности, ни скупости. Скорее, наоборот: случались у меня перегибы в прямо противоположную сторону…

«Ты что — идиот? — заголосила мать, увидев почти пустую кадку, которая только что была до краев наполнена отборной свежей клубникой. — Это ж для варенья, остолоп!.. На всю зиму должно было хватить!»

Кадку с ягодами опустошили мои дружки, когда я, семилетний пацан, завел их в коридор нашего дома в Рудобелке и предложил угоститься, съесть ягодку-другую. Но как тут остановишься: очень уж хороша была клубничка, густо пересыпанная сахаром… А остановить их — характера не хватило.
Вот и цыганенку Ване не смог отказать, когда тот денег попросил. Ваня приехал в деревню Ковгары с небольшим цыганским табором.

«Нам, — сказали его старейшины, — надоела кочевая жизнь, хотим здесь осесть, поработать в колхозе».

Так у нас появились необычные соседи: колхоз располагался через дорогу от нашего заводского поселка. А лично у меня появился новый приятель, симпатичный смуглый мальчуган с живыми, смышлеными глазами. Он сразу мне понравился, когда его ввели в мой 4-й класс и посадили за соседнюю парту. В школу мы часто ходили вместе, по тропинке через открытое поле, километра три — в деревню Дараганово.

Однажды Ваня попросил у меня три рубля. В долг.
— Очень нужно… Да ты не бойся, Вовка, я отдам. Гадом буду, если зажилю!

Своих денег у меня не было, я поговорил с родителями, рассказал про хорошего мальчика Ваню, получил запрошенную сумму и по дороге в школу отдал ее обрадованному другу. А недели через две по нашему поселку пронесся слух: минувшей ночью цыгане тихо запрягли своих лошадей и, прихватив заодно несколько колхозных, скрылись в неизвестном направлении. Переживал я ужасно. Не из-за трех рублей — совсем уж пустяковых денег, равных трем килограммам ржаного хлеба… А потому, что почувствовал себя преданным. Мой лучший друг исчез навсегда, не предупредив, тайно, подло, тихой сапой…

***

Нет, не жадность фраера сгубила. Но что? Не нахожу ответа. Не потому ли вот уже три четверти века не забывается эта нелепая и стыдная сцена на Бобруйском шоссе? Заноза, засевшая с того момента в моей памяти, кольнула еще больнее, когда я узнал, какая судьба была уготована этому парню, его папе с мамой и всем, кто ковылял рядом, впереди и позади них. А узнал я вот что: 3-я танковая дивизия вермахта, занявшая 27 июня Старые Дороги и наши Ковгары, продвигалась на восток настолько быстро, что уже на следующий день, 28 июня, вошла в Бобруйск, до которого от места этой злополучной встречи на шоссе оставалось еще километров пятьдесят. Наша Лыска успела провезти нас через Бобруйск под вечер предыдущего дня. Пешие беженцы, которых мы оставили позади со стариками, детьми и узлами, пройти это расстояние в один день не могли. Никоим образом. Сколько они прожили после этого? В лучшем случае — несколько месяцев: последние из оставшихся в районе Бобруйска 25 тысяч евреев были убиты в конце декабря 1941 года…

Немногим дольше продержались их соплеменники, застрявшие в Старых Дорогах и согнанные в огороженное и тщательно охраняемое гетто: их расстреляли 19 января 1942 года неподалеку — в урочище Кошарка.
В деревне Дараганово, где была моя школа, еврейский вопрос был окончательно решен в мае 1942-го силами карательного отряда СС, присланного из Бобруйска.
В Ковгарах, казалось бы, убивать было некого: мы были там единственной еврейской семьей.

Но нашлась-таки одна жертва — подвальный нашего спиртзавода по фамилии Мурга, высокий, статный мужчина, которому очень шли его длинные усы. Года за полтора до войны он подарил мне на день рождения комнатную собачку по имени Любка.  Я очень к ней привязался, но в момент бегства смалодушничал, бросил на произвол судьбы. А она и не думала нас бросать: догнала ночью на той самой дороге через жуткую лесную чащобу. Как моя старенькая, крохотная и тщедушная Любка смогла угнаться за нашей быстроногой Лыской — ума не приложу.

После войны мы получили письмо от уцелевших жителей поселка Ковгары: они среди прочего сообщали, что бывшего хозяина Любки немцы прилюдно повесили за то, что у него, как им донесли, была еврейская бабушка…

Вот и вся история, случившаяся вокруг моего лауреатства районного масштаба и неполученных пятидесяти рублей. Судите сами, мог ли я рассказать ее своей маленькой Майке…


* «Через океан. Повесть-перекличка». «Булат». Москва, 2014.
См. также: http://7iskusstv.com/2014/Nomer10/Frumkin1.php

Share

Владимир Фрумкин: Премия. Байки для взрослой Майки: 4 комментария

  1. Владимир Ковнер

    Володя, как всегда, ты интересно и замечательно написал. Но в моей голове я поставил акцент не на истории с 50 рублями – в жизни каждого из нас происходило что-то.что запомнилось и, возможно, возвращалось назад и тревожило всю жизнь. Мой акцент — то, что ты уже в 12 лет показал, что ты человек необычный, талантливый, но главное , что в то время страшное несколько часов и обладание лошадью решали и решили прожить ли этому мальчику 12 лет или долгую, уже близкую к целому веку, интереснейшую, полноценную и,в целом, счастливую жизнь , которой этот бывший мальчик оказался более, чем достоин. И к тому же дал жизнь какому количеству замечательных людей! Так держать еще многие годы, а мы будем тянуться за тобой (whatever it means).

  2. Natalia Rapoport

    Володя! Замечательный рассказ! В жизни каждого их нас были моменты -ранние уроки этики — определяющие дальнейшее поведение и судьбу. У меня это случилось в пять лет в детском саду, когда все мы рисовали за длинным столом, и мне надо было срочно выйти, но прерывать надолго творческий процесс очень не хотелосью Тогда я уронила карандаш под стол и подползна под стул мальчика Павлика, который писался… Была разоблачена. Такого жгучего стыда я не испытывала больше никогда в жизни. Семьдесят пять лет прошло — а помню. С тех пор я больше никогда не писала под чужие стулья.

    1. Игорь Троицкий

      Natalia, Ваша пикантная детсадовская история напомнила мне один мой урок из далёкого прошлого. Мы (я и Леночка) возвращались из детского сада, когда Леночка попросила меня показать ей мой «секрет». Я согласился, если она покажет мне свой. Мы ударили по рукам и, зайдя за кустик, я снял штанишки. Взглянув на представший её глазам очень маленький «секретик», Леночка развернулась и со всех ног пустилась к дому. Увы, я не обиделся и не стал переживать. Нет – так нет. Прошло уже более семидесяти лет, но я до сих пор очень часто женское коварство пытаюсь увязать с женским любопытством. Глупо, но никакие «серьёзные» уроки даром не проходят.

  3. Алена Гах

    Потрясающе, Володя! Ты знаешь — меня поражает в первую очередь в твоих рассказах не только твой прекрасный живой слог — а твоя невероятная честность по отношению к самому себе! Не каждый, ох, далеко не каждый решится на такие признания. Я имею в виду твоё искреннее восхищение «великим кормчим».

    А вот по поводу 50 рублей — можно, я тебе выскажу своё предположение? Не в деньгах было дело. Дело было в том, что в том кошмаре, в котором вы все оказались, тебе захотелось вернуться назад, в такое совсем недавнее счастливое и мирное прошлое, с такими счастливыми и мирными заботами, как недополученная премия. Тебе и этого несчастного юношу захотелось туда вернуть — в те времена. Этим вот своим вопросом — из «того» времени. Так мне показалось, во всяком случае. Может быть?

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

(В приведенной ниже «капче» нужно выполнить арифметическое действие и РЕЗУЛЬТАТ поставить в правое окно).

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math