© "Семь искусств"
  март 2018 года

Евсей Цейтлин: Автопортрет на фоне эмиграции

ְКаждая история выживания, рассказанная в книге, сотканной из воспоминаний бывших узников, — удивительная, невероятная, за гранью человеческих сил и возможностей, порой кажущаяся неправдоподобной, но абсолютно реальная.

ָЕвсей Цейтлин

ֽАвтопортрет на фоне эмиграции

Беседа с Давидом Гаем — прозаиком, журналистом, редактором
Из цикла «Откуда и куда. Писатели Русского зарубежья»

Евсей Цейтлин

Евсей Цейтлин

В декабре 1988-го я читал в «Знамени», тогда лучшем российском журнале, документальную повесть Давида Гая о жизни, борьбе и гибели Минского гетто. Это была первая «перестроечная» проза о еврейской Катастрофе, которую в СССР так долго, настойчиво замалчивали. Может быть, и потому повесть Давида Гая навсегда осталась со мной. Автор вел свой рассказ с таким безыскусным трагизмом, что иногда казалось: я слышу голоса идущих на смерть людей, а по журнальным страницам течет кровь.
«Где теперь Давид Гай? Над чем работает?» — не раз спрашивал себя в последующие годы. Пока однажды — уже в Чикаго — не увидел его новые книги в доме своего друга искусствоведа и переводчика Ванкарема Никифоровича. Оказалось, Ванкарем был среди тех, кто когда-то помогал Гаю собирать в Минске материал для его будущей повести «Десятый круг».
Увы, наш общий с Гаем друг, неутомимый доброхот Ванкарем ушел из жизни в 2011-м. Мы часто вспоминаем о нем, когда говорим с Давидом Гаем. Добавлю сразу: одним из самых интересных прозаиков нашей эмиграции.

ЕЦ Почему вы решили написать «Десятый круг»? Как приближались, отрываясь от газетной суеты, к трагическому материалу, который наверняка перевернул, во многом изменил вашу жизнь?

Давид Гай

Давид Гай

ДГ Абсолютно точно — перевернул и во многом изменил. Я написал повесть за 37 (!) дней, совмещая с работой в газете. Дольше не смог бы писать физически и психологически: изнемогал под действием ночных кошмаров, почти каждую ночь меня расстреливали, закапывали живым в яму, я прятался в «малинах», убегал от полицаев… Выдержать такой стресс было непросто.
Каждая история выживания, рассказанная в книге, сотканной из воспоминаний бывших узников, — удивительная, невероятная, за гранью человеческих сил и возможностей, порой кажущаяся неправдоподобной, но абсолютно реальная. Взять хотя бы историю спасения последних обитателей гетто, девять месяцев прятавшихся в сооруженном ими подземелье, не видевших белого света, хоронивших близких рядом со своими нарами, питавшихся тем, что удалось забрать с собой в схрон, и голодавших последние недели перед освобождением советскими войсками… Выжили тринадцать человек, один из них, найденный мной, рассказал о всех перипетиях.
Дантов ад бледнеет перед существованием в гетто. Отсюда и название повести — «Десятый круг»: в аду кругов, говорят, девять. Но в повести — и борьба, мужество подпольщиков, бежавших из гетто и пополнивших ряды сражавшихся в лесах; боевые действия и суровый быт нескольких еврейских партизанских отрядов. Самая, наверное, страшная глава — о детях. Приведу цитату.
«Есть боль недуга. Есть боль грусти, тоски. Есть боль любви, сладчайшая и горчайшая. Есть боль, горя, отчаяния, утраты, разлуки. Есть боль неминучая и проходящая. А есть боль з а п р е д е л ь н а я.
Я не могу писать о том, как в «малине» задушили начавшего пищать девятимесячного ребенка — плач мог навести немцев. У ребенка не было имени — при рождении его никак не нарекли.
Я не могу писать о том, как шестилетний Яша вылез из-под груды облитых бензином горящих трупов (среди них и его родители) и, закоченев, обогревался у этого огня.
Я не могу писать о том, как сидели в крохотном скрыте двадцать человек, спасаясь от четырехдневного июльского погрома сорок второго, сидели в духоте и спертости, без еды и без воды, и как изнемогшие дети пили мочу. В эти четыре дня у четырехлетнего Феликса Липского появились седые волосы.
Я не могу писать об этом, а пишу…»
В гетто проявлялись самые разные человеческие чувства, в экстремальной обстановке они достигали невероятного эмоционального накала. В повести есть история взаимоотношений гауптмана Вилли Шульца и Ильзы Штайн, немецкой еврейки, которая вместе с несколькими тысячами так называемых гамбургских евреев была вывезена с семьей в Минск. История тоже потрясающая. Несколько светлых строк, вписанных в горестную историю гетто.
Мне удалось найти свидетелей их скоротечного романа, а потом и саму Ильзу. Гауптман выполнил приказ подпольщиков, знавших о его любви к Ильзе, и спас ее и еще почти двадцать узников гетто, вывезя их в партизанский отряд. Затем его и Ильзу отправили самолетом на Большую землю. Увы, любовь не имела продолжения. Их разлучили. Вилли отправили в подмосковный лагерь, где сидели немецкие военнопленные-офицеры, Ильзу — в Биробиджан. Как потом стало известно, Шульц умер в лагере. А Ильза вышла замуж, родила детей. Жила в Ростове-на-Дону. Она подробно рассказала мне, как все было. После появления книги этот сюжет лег в основу документального фильма, сделанного в Германии. В 2004 году книга вышла в США на английском — Innocence in Hell.
ЕЦ Вспомню сейчас еще одну вашу давнюю вещь — повесть «Телохранитель».
Вспомню его героя, который, будучи совсем молодым человеком, недолго служил телохранителем Сталина. Идут годы, меняется, духовно взрослея, герой. Но навсегда остается с ним, терзает душу неизбывное чувство вины… Жаль, что ваш экзистенциальный текст сегодня забыт. Только ли дело в том, что автор оказался в эмиграции?
ДГ С радостью уточню — повесть не забыта. Антисталинская по духу, она неожиданно для меня и, наверное, многих российских читателей, оказалась востребована в момент не самый подходящий — полным ходом идет ползучая сталинизация, открываются памятники вурдалаку, уничтожившему миллионы людей. И вот пару лет назад в России появилась и стала популярной аудиокнига «Телохранитель». Создатели ее проявили немалое гражданское мужество, за что я им благодарен. Таким образом повесть обрела вторую жизнь.
Я поставил перед своим героем и читателями вопрос, не дававший покоя: существует ли закон сохранения вины? Наряду с известными законами физики, есть ли такой моральный закон? Ответа у меня нет, не дает ответа и повесть — читатели сами определят, домыслят.
Джойс в «Улиссе» поразительно точно рисует подобное состояние психики человека.
«Существуют грехи или (назовем их так, как называет их мир) дурные воспоминания, которые человек старается забыть, запрятать в самые дальние тайники души — однако, скрываясь там, они ожидают своего часа. Он может заставить память о них поблекнуть, может забросить их, как если бы их не существовало, и почти убедить себя, что их не было вовсе или, по крайней мере, что они там были совсем иными. Но одно случайное слово внезапно пробудит их, и они явятся перед ним при самых неожиданных обстоятельствах, в видении или во сне, или в минуты, когда тимпан и арфа веселят его душу, или в безмятежной прохладе серебристо-ясного вечера, иль посреди полночного пира, когда он разгорячен вином. И это видение не обрушится на него во гневе, не причинит оскорбленья, не будет мстить ему, отторгая от живущих, нет, оно предстанет в одеянии горести, в саване прошлого, безмолвным и отчужденным укором».
…Сергей Степанович Лучковский, недолго прослуживший в наружной охране вождя, ныне историк, кандидат наук, приезжает на отдых в дом творчества писателей в Пицунде. Приезжает один — жена его умерла. В столовой он натыкается взглядом на отдыхающего, будящего тяжелые воспоминания своим удивительным сходством с человеком, чье лицо Лучковский не забудет, сколько будет жить. Похоже, это его сын, решает Лучковский. Именно его отца, якобы имевшего целью застрелить из именного пистолета Берию во время первомайской демонстрации 1952 года, вылавливает в толпе демонстрантов на подходе к Красной площади молодой сотрудник госбезопасности Лучковский. И хотя тут же выясняется, что человек этот, директор московского завода, не при чем — его оклеветала по каким-то ведомым ей одной соображениям жена, — пойманный директор куда-то пропадает. Сколько Лучковский не пытается выяснить его дальнейшую судьбу, все тщетно. Начальство приказывает прекратить проявлять активность. Вскоре он женился на еврейке и был изгнан из органов, в которых успел разочароваться. Такова завязка повести. А сюжет, наверное, интригующий — недаром «Телохранитель» оказался в списке наиболее читаемых в конце 1980-х детективов.
ЕЦ Люди часто ломают собственную жизнь на волне успеха. Так случилось и с вами. Вот ваш портрет конца 1980-х — начала 90-х: известный публицист, один из ведущих колумнистов «Вечерней Москвы», автор нескольких книг художественной и документальной прозы (назову только роман «До свидания, друг вечный» о взаимоотношениях Ф.М. Достоевского и его любовницы Аполлинарии Сусловой; повесть «День рождения»; книгу «Вторжение», написанную в соавторстве с Вл. Снегиревым, — первую разоблачительную вещь о необъявленной войне СССР в Афганистане (вам довелось бывать в Афгане в командировках). Но вот 1993-й год. Вы бродите по океанскому побережью в Калифорнии, задавая себе мучительные вопросы: как и зачем я здесь оказался? У каждого из нас — свои причины отъезда, хотя часто мотивы и пути схожи. Что оставили вы в России? Что обрели в эмиграции?
ДГ Я уехал в США, где уже находилась моя семья. Никто меня не выталкивал из страны, не принуждал к отъезду — времена изменились. Это было мое личное, вполне осознанное решение. Я понимал, сколько теряю, знал: неизвестно что приобрету на чужбине, но решение было твердым — круто поменять привычный уклад существования. И мало утешала мысль Андрея Синявского: телу писателя все едино где пребывать. Телу — да, а душе?!
В моем романе-саге «Средь круговращенья земного…», который завершает эмигрантский цикл, приоткрывается завеса над решением одного из героев покинуть Россию. В его раздумья я вкладываю собственную оценку происходившего в стране в конце 80-х — самом начале 90-х и предвидение дальнейшего хода событий, во многом угаданные творческой интуицией. В эмоциональном, немного взвинченном разговоре с близким родственником-американцем Роном, преподавателем русской литературы в университете, герой вспоминает: «В конце восьмидесятых и начале девяностых по России волной митинги катились. Народ в политику ударился. На Манежной площади в Москве собиралось до ста тысяч. Форменное сумасшествие. На каждом митинге, как заклинание: «Дороги назад нет! Возврата к прошлому не будет!» Вчерашние лакеи, учуяв выгоду, возомнили себя истинными демократами, ярыми борцами с коммунизмом, пребывали в уверенности — ничего не стоит повернуть страну в нужном направлении. Памятник Дзержинскому свалили — и остальное так же повалится, само собой, лишь толкнуть маленько требуется. И так все легко и просто казалось, и во всю мощь ораторских легких, усиленных микрофонами: «Возврата нет!», и подхватывали тысячеусто, усиливали, и плыло звонкое эхо над головами, и входили в раж от собственной смелости и решимости, и мерещилась скорая победа по всем направлениям. А я вспоминал известного тебе Бердяева: революция всегда есть маскарад, и если сорвать маски, то можно встретить старые, знакомые лица. Новые души рождаются позже… Пыл митинговщины и выглядел отчасти революцией, к счастью, бескровной. Я стоял в беснующейся толпе и думал:
«Откуда такая уверенность насчет того, что нет дороги назад? Где гарантия, что не попятитесь, не повернете, братцы, в обратном направлении, едва запахнет жареным, не расстанетесь с лозунгами, без которых жить сегодня не можете, и не смените их играючи на другие, более понятные и привычные? За год или два народ поменяться не может, и за пять не может, и за пятьдесят лет не может.
…Если ты, дорогой Рон, не устал от моих откровений, то позволю себе еще одно объяснение. После отъезда жены и сына я остался последний. В том смысле, что история моей семьи в России закончилась. Осознание этого непреложного факта пришло с опозданием и поэтому воспринималось еще более остро. Я ощутил болезненный надлом. Жизнь моя в России выглядела пустой и ненужной, смысл ее был потерян. Передо мной возникла дилемма: либо продолжать существовать в стране, где корни древа ушли глубоко под землю, ствол усох и свежих зеленых побегов нет и быть не может, либо поставить точку. Я выбрал второе».
…Эмиграция. Ты выбит из привычной среды, нет друзей. Начальный период у всех тяжелый, и я тоже не избежал депрессии. В романе «Сослагательное наклонение» я описываю Сан-Диего, в котором провел первые три года эмиграции перед переездом в Нью-Йорк. В романе эта калифорнийская жемчужина названа «городом-раем». Один за другим следуют восторженные эпитеты, описания красот природы — и последняя фраза, ставящая все точки над i: «В таком городе хорошо удавиться…» Такое состояние было у меня…
Мне повезло: я вскоре начал заниматься своим делом, не пришлось менять профессию, да это было невозможно. Начинался бум русскоязычной прессы, и я оказался ко двору. Ну, а дальше — депрессия исчезла, я начал жить как средний американец со всеми приобретениями и потерями, много писал, издавался — словом, новая жизнь определила свои контуры.
ЕЦ Одну за другой вы выпускаете новые книги. Причем, две из них — «Джекпот» и «Сослагательное наклонение» — посвящены эмиграции. Ваши герои проходят обычный, как у всех нас, путь — вы его сейчас припомнили: растерянность, переоценка прошлого, счастливая возможность начать «другую жизнь». На первый взгляд, эти романы пронзительно исповедальны. Так ли это?
ДГ «Каждый пишущий пишет свою автобиографию, и лучше всего это ему удается, когда он об этом не знает». Это высказывание немецкого драматурга Кристиана Геббеля. Я, в общем, знаю об этом, мои повести и романы пронизаны ощущениями прожитого-пережитого, в определенном смысле это одна объемная исповедальная проза.
Да, каждый литератор пишет свою жизнь, чего бы и кого бы он ни касался, какой бы материал ни избирал для сюжета. Конечно, главные герои упомянутых книг — это не я в прямом смысле слова. Тем не менее, мои герои в значительной степени выражают мои мысли и чувства — а как по-другому?
В «Джекпоте» Костя Ситников, эмигрант, приехавший в гости из Нью-Йорка в Москву в самом начале 2000-х, отвечает на вопрос одного из участников загородного пикника, кем он себя идентифицирует, кто он — русский или уже американец?
«Видите ли… Если несправедливо ругают Россию, я — русский, если Америку – я американец».
— А если справедливо?
— Тогда мне вдвойне больно за страну.
— За какую?
— За ту и за другую.
Так я думал тогда. Сейчас ответил бы несколько иначе.
ЕЦ Около тридцати лет вы проработали в «Вечерней Москве». Как и во всех советских газетах, ее главные темы были предопределены партийными догмами; при этом «Вечерка» загадочно оставалась живой, интересной, не смотря ни на что — любимой читателями. В США вы — уже тоже более двух десятилетий — работаете в русскоязычных СМИ. Редактировали журнал «Время и место», газеты «Еврейский мир», «Русская реклама», «В Новом свете», а сейчас вместе с Леоном Михлиным создали международный литературный журнал «Времена». Нет, не хочу, чтобы вы сравнивали «тогда» и «теперь». Хочу, чтобы, опираясь на свой полувековой опыт в журналистике, задумались: в чем причина ужасающего непрофессионализма многих эмигрантских изданий?
ДГ Больная тема. А ответ прост. Этими изданиями, за редчайшим исключением, владеют люди, прежде никакого отношения не имевшие к журналистике. Это бизнесмены, весьма неразборчивые в средствах достижения прибыли, которой все меньше в связи с естественной убылью русскоязычного населения, сокращением притока новых эмигрантов, скукоживанием рынка рекламных объявлений, а главное, с тем, что молодежь, выросшая в Америке, перестает читать по-русски. Отсюда мизерные штаты редакций, почти привычная невыплата гонорара авторам, целиком и полностью используемая англоязычная пресса, перелопачиваемая борзыми перьями непрофессионалов. Плюс — засилье интернета, а попросту говоря, воровство из Сети публикаций российской прессы без всяких ссылок на источники. Удобно, дешево, не надо никому ничего платить.
Газетно-журнальный рынок сокращается, однако о его крахе пока говорить рано. Что касается «русского» телевидения и радио, активного влияния Москвы на тональность передач, то это — особая тема, выходящая за рамки нашей беседы.
ЕЦ Семейная сага — так можно обозначить жанр вашей книги «Средь круговращенья земного…» Читателю почти сразу очевидно: перед нами — семья автора, оказавшаяся, как нередко бывало в минувшем веке, на разных континентах, в разных социальных мирах. Обычная еврейская семья. Конечно, для вас было важно вглядеться в родные лица, осмыслить уроки истории. Открыли ли вы для себя что-то новое?
ДГ Для меня это особая книга, быть может, самая дорогая. Я попытался показать «судеб скрещенье», жизнь двух ветвей своей семьи — российской и американской. Я вернулся к истокам, корням, написав 750-страничное, густонаселенное произведение, действие в котором длится больше века и связано с близкими мне людьми, хотя многих из них я не знал. Это не историческое исследование, не мемуар, не документальное описание — роман в чистом виде, я имел право фантазировать, придумывать, однако основа — абсолютно реальна.
…В 1906 году мой дядя, 17-летний Рувим, покинул местечко Рыбница на Днестре и эмигрировал в Соединенные Штаты. Вместе с ним уехали его невеста Эстер и ее брат Яков. Так дала побеги американская ветвь семейного древа.
Все герои саги, а их многие десятки, живут и совершают поступки под своими именами. На их долю выпало немало испытаний, как и на долю нееврейской части населения царской России, потом Советского Союза и снова России, уже другой, якобы свободной. В этом смысле я не делаю никаких разграничений — жили и страдали все вместе, однако евреи — куда больше. Но и моим «американцам» досталось, их жизнь отнюдь не была безмятежно счастливой: Рувим попал в теракт в Нью-Йорке, устроенный анархистами в 1920-м, и чудом уцелел; Яков связался с криминальной средой и угодил в тюрьму; сын Рувима — Натан, одурманенный социалистическими идеями, уезжает на работу в Москву и погибает в ГУЛАГе… В сталинских застенках погиб и другой член семьи, жившей в СССР: мой дядя, муж сестры отца Мани, был расстрелян в 1937-м; другой дядя, по материнской линии, оттрубил немало лет на Колыме; да и мой отец сидел по политическому обвинению и чудом избежал приговора…
Сага ни в коей мере не звучит как поминальник: сюжетные линии и ходы, как и в самой жизни, причудливо перекрещены, перевиты, читатели свободно перемещаются вместе с героями во времени и пространстве, чередуя фрагменты их американского и российского бытия. Погружаясь в семейную историю, я не приглушал драматизм, не ослаблял накал страстей, но для меня высшей похвалой прозвучали отзывы читателей: «Вы изобразили жизнь своей семьи, а у нас ощущение, будто рассказывается о наших близких…»
ЕЦ Два ваших недавно написанных романа, увидевших свет в США (один не только на русском, но и на английском) — «Террариум» и «Исчезновение», — действие которых происходит в современной и завтрашней России, воспринимаются как предсказание. Однако вы вряд ли ставили перед собой такую задачу. Что же вело вас при написании этих книг?
ДГ «Террариум» стоит особняком ко всему написанному мной, это роман-антиутопия. Он — о России. Да, сегодняшней и завтрашней. Реалистическое повествование переплетается с предсказаниями и предугадываниями, фантасмагорией, гротеском, сатирой… Таковы особенности жанра. Многое в тексте зашифровано, однако легко узнаваемо. Так, Россия названа Преклонией, Америка — Заокеанией, Германия — Гансонией, Франция — Галлией, Китай — Поднебесной, Афганистан — Пуштунистаном… И имена героев слегка изменены, но читателям не составит труда определить, кто есть кто.
В центре повествования — образ Высшего Властелина Преклонии, сокращенно ВВП. Его жизнь и судьба даны в различных временных срезах. На обложке — дракон, распростерший черные зловещие крыла над контурной картой Преклонии с силуэтом кремлевской башни, то есть над Россией. Читателям все понятно. Особенно с учетом подобранных эпиграфов. Их четыре, приведу два, в них — квинтэссенция произведения.
Если имеется подходящий народ, можно сделаться вождем народа. Дон-Аминадо
Он приучил себя жить с ложью, ибо… не раз убеждался, что ложь удобней сомнений, полезнее любви, долговечнее правды. Габриэль Гарсиа Маркес
Полный текст романа можно прочесть на сайте za-za.net. Книга разошлась в Америке. В России ее нет по понятным причинам — смельчаков растиражировать такого рода литературу не находится.
«Исчезновение» — вещь вполне реалистическая, хотя главный герой Яков Петрович — целиком плод моей выдумки. Он — Двойник нынешнего российского президента. Важная особенность текста в том, что через восприятие Двойником действий и поступков Путина на протяжении ряда лет (он назван Верховным Властелином — ВВ) перед читателями предстает образ российского лидера в целокупности его взглядов, фобий, искривленных представлений о своей стране и мире. Реминисценции дают возможность проследить тайное, тщательно скрываемое, связанное с преступлениями и гибелью людей. В романе, по сути, два главных героя — Двойник (Яков Петрович) и ВВ.
По ходу развития острого детективного сюжета Двойник становится главой государства, а далее — неожиданная развязка… Но до этого Яков Петрович проходит сложную внутреннюю эволюцию — от уважения к ВВ и отчасти преклонения перед ним до отрицания того, что тот совершил за время властвования.
Роман одновременно вышел в США и в Украине. Любопытна реакция украинских читателей — некоторые принципиально отказались брать в руки книгу, хотя она вовсе не посвящена Путину, изображенному на обложке летящим в огонь. Но я понимаю чувства людей и утешаюсь тем, что достаточно большое количество экземпляров в республике все-таки продано.
ЕЦ Вы — автор около тридцати художественных и документальных произведений, увидевших свет в Советском Союзе, России и Америке. Многие годы, включая эмиграцию, совмещаете журналистику и литературу. Возможно ли это без определенных творческих потерь?
ДГ Видимо, возможно, хотя — очень трудно. Потерь не избежать. У каждого литератора свой путь в реализации роящихся в воображении идей, образов. Я стремлюсь совместить, кажется, несовместимое: приверженность фактам, реалиям, тому, что вкладывается в понятие событийности, даже сиюминутности — и раскрепощенность художника, для которого реалии лишь своеобразные кирпичики выстраивания привлекательных сооружений из вымысла и фантазии. Документальность лежит в основе по сути всех моих повестей и романов, добавляя в прозу то, что особенно влечет читателя – ощущение подлинности.
Главная проблема перехода от документа к художественному выражению — язык. В прозе он, понятно, совершенно иной. Приходится всякий раз ломать себя, мучительно искать свой стиль изложения. Ведь, строго говоря, именно язык делает литературу литературой. По образности и яркости языка можно безобманчиво судить о писателе.
ЕЦ Общаетесь ли вы в эмиграции с коллегами? Нашли ли здесь свою литературную среду?
ДГ Общение, разумеется, присутствует, но не столь интенсивное, как было в России. Новые близкие друзья наперечет, да, собственно, по-другому и не бывает. Что касается литературной среды, то я нашел ее, редактируя литературно-художественные журналы. Сейчас получаю особенную радость от общения, в основном телефонного, по имейлу и скайпу, с авторами журнала «Времена», выходящего первый год. Живут они в разных уголках мира, но расстояния в нынешних условиях не помеха. Хотя жаль, конечно, что многие далеко, а так хотелось бы сесть с ними за стол, выпить чарочку, всласть поговорить, поспорить… Увы.
Нет, не жалуюсь, я принадлежу к числу оптимистов, довольных жизнью. Своей единственной жизнью. Как ни банально это звучит.

2017


Статья просматривалась 623 раз(а)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math