© "Семь искусств"
  октябрь 2018 года

Ольга Балла-Гертман: Дикоросль

Получится или нет что бы то ни было, очень хорошо бывает понятно ― иногда даже на самых первых этапах работы ― по характеру собственных внутренних движений. Если получится, эти движения округлые, светлые и направлены плавно вверх.

ָОльга Балла-Гертман

ְДикоросль

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла (Гертман)О гордыне навыворот
Уязвляться своей малостью и ничтожеством на фоне чего-нибудь крупного и значительного и немедленно обесценивать в свете этого свою жизнь ― разновидность гордыни, гордыня навыворот, не перестающая от этого выворота быть самой собой. Истинный смысл такого внутреннего действия ― непомерная претензия на собственную значимость и крупность, которая бы, желательно, превзошла всё мыслимое; комплекс неполноценности от мании величия. Тьфу!
(О неблагодарности уж и не говорю).

О невмещаемом и пластичности
Вообще да, меня мучает, насколько ― в какой безнадёжной степени ― мир больше меня, и то, что я даже и того не смогу в себя вполне вместить, что вместить, с чем отождествиться очень хотелось бы. С другой стороны, как подумаешь, в этом бесконечном превосходстве мира надо мной есть и нечто очень утешающее. Всегда ведь, в конце концов, можно взять, «интериоризировать» хоть что-то из этого обилия ― да, пусть не всё, но что-то же можно! ― и стать таким образом больше самой себя.
В человеческих пределах всё-таки очень радует то, что они, будучи неотменимыми, способны всё время растягиваться и менять конфигурации. Вообще ― их телесно осязаемая пластичность.
…и вообще: что бы ни происходило в моей дурацкой жизни, ко мне ― в мире ― дело не сводится никогда, мир этим не портится. У него вообще много смысловых и жизненных ресурсов. ― Какое счастье.
(Не говоря уже о том, что одним только простым осознанием этого факта я могу сделать себя к этому причастной.)

О точке невозможности
Очередной раз подтверждаю в себе ту мысль, что всякая работа (для полноты и полноценности своего развития) должна пройти через точку своей невозможности. Через полную нечувствительность к материалу и полное отсутствие веры в собственную способность что-то с ним сделать.
…из этого следует, между прочим: как только достигнута надёжная точка невозможности, ниже которой уже некуда, можно быть уверенной, что дальше начнётся подъём: само отчаяние выпихнет, потому что деваться некуда.
Увы, к прочим жизненным обстоятельствам это почему-то не относится. Видимо, работа ― всё-таки упрощённо устроенная область бытия.

О недопрожитом
Отношения мои с Прагой очень подобны отношениям с человеком, очень антропоморфны: много недосказанного, ещё больше недовыслушанного, просто ― недопережитого. Не хватило ― и продолжает не хватать ― основной формы «человеко-городского» взаимодействия: простой, нецеленаправленной, «незаинтересованной», но внимательной ходьбы по её улицам куда-глаза-глядят. Надо было, насколько возможно, освободить этот город от собственных личных отношений к нему и просто слушать его, слушать, слушать…
Некоторые города (понятно, что у каждого в этой роли ― свои) существуют в наших жизнях на правах своего рода ― стержневых, ведущих ― тем, которые по-разному развиваются на разных материалах и к которым, как к своего рода позвоночнику, крепится всё остальное.

К самопрояснению
Придумала наконец, как обозвать собственную социальную нишу. Я ― комментатор культурного процесса. ― Вещь, конечно, заведомо и неминуемо вторичная, «пережёвывающая», но с другой стороны, это тоже нужно; и кто бы знал о первичном, если бы не было вторичного, надёжно задающего ему фон? И куда бы делось культурное «смысловарение» без тщательного пережёвывания? (Мы ― зубы культуры, ха, ха, ха.) ― Собственно говоря, в старых культурах (а наша ― такова) почти или вовсе нет совсем первичного сырья, уже с самого начала имеешь дело с подвергшимся многократной переработке (что, к слову сказать, только обогащает переработанное: происходит аккумулирование интерпретаций ― их накопление и взаимопрорастание; и растолковывание их развивается в особое культурное действие); за первичным сырьём надо обращаться, видимо, куда-то ещё, за пределы культуры. Для этого существует тип культурных разведчиков. Высматривать таких ― интересно. Но кто объявит их культурными разведчиками, кто сформулирует их как таковых, кто очертит их нишу ― и связи её с прочими нишами ― когда б не мы, скромные комментаторы?

Ясность
Всё-таки лучше синего цвета, особенно «морской волны» ― человечество ещё ничего не придумало. Это цвет глубины и дали, и медленного, объёмного, всеохватывающего движения ― одновременно вширь и вглубь, точнее, в какое-то такое странное, но несомненное место, где высота и глубина ― одно.
Это цвет перспективы, но тоже особенной: я бы сказала, метафизической перспективы. И ещё ― крупной простоты, настолько предельной, что она синонимична необъятности.
«Ясность» ― сопутствующая синему цвету ― кажется настолько важной категорией отношений с миром (несомненно одна из ведущих ценностей и приоритетных направлений внутреннего внимания), что хочется ― для накапливания смыслов в неё ― придать ей статус философской категории.
А ещё в синем есть воздух ― радость астматика. Много-много воздуха.

О внутренних индикаторах
Получится или нет что бы то ни было, очень хорошо бывает понятно ― иногда даже на самых первых этапах работы ― по характеру собственных внутренних движений. Если получится, эти движения округлые, светлые и направлены плавно вверх.

Упражнение в молодости
Постоянное воспоминание об эпохе своего начала (архетипичное же время, куда денешься, стоит отвлечься ― сразу же всплывает в памяти: а вот тебе, голубушка, июнь 1983 года, а вот июль 1987-го, а вот и 1992-й, а вот и сам 2000-й ― ещё какое начало, невзирая на тогдашние «календарные» 35) ― сколько бы ни было навязчивым ― хорошо во всяком случае тем, что держит в нас живым память-знание о собственной, бывшей тогда, восприимчивости, пластичности, готовности к росту и потребности в нём; возвращает нас в это состояние. Это как бы внутреннее упражнение в молодости, поддержание и укрепление её в себе. Пусть будет.

Оправдание повторения
А вот и ещё одно оправдание внутренних повторений: мыслей, состояний, тем и т. п. Повторяя их, мы их шлифуем, проясняем; наращиваем в них слой интерпретаций ― обогащаем (собственную внутреннюю руду). Тусклое делаем блестящим, смутное ― отчётливым. Это постоянная работа уточнения ― неотделимая, однако ж, и от мифологизации. Выглядит парадоксально, но внутреннее ― оно вообще такое. Это же космизация хаоса. Мифологичность некоторых событий входит в состав их точности ― тех, которые из просто-событий превращаются с течением времени и работой памяти в события-ориентиры, в события-матрицы ― а там, глядишь, и в персональные архетипы.

О порождении жизни
В некотором смысле жизнь возникает тогда, когда мы начинаем о ней говорить (для себя я имею в виду прежде всего ― писать, но есть же люди, которые думают устно. Впрочем, скорее всего, представление о таком ― «графическом» ― возникновении жизни тоже отражает особенности и странности людей определённого типа). До начала речевого движения пережитый опыт лежит перед нами, как груда сырого материала, ещё не обретшего линий, по которым будет двигаться его оформление.

К энциклопедии запахов
Запах кофе ― запах социальности, социальных связей и перспектив, социальной мобильности ― словом, Большого Социального Пространства и включённости в его связи. (Как во всём социальном, в нём есть, однако, и что-то отчуждающее ― от индивидуального комка наших единственных внутренних смыслов, ― с другой стороны, и универсализирующее. Запах кофе ― это запах человека-вообще в его общеевропейском варианте. Он, я бы сказала, пробуждает нас к активно-Всеобщему ― к европейскому варианту Всеобщего.) У этого, несомненно вертикального, запаха есть притом и большие горизонтальные измерения ― он просторный.
Надо ли говорить, как я скучаю по пражскому (в том числе и домашнему) кофейному запаху? ― надо, надо, надо… ― Московские пространства так не пахнут! ― никогда, даже если в них варят кофе хронически. Московские пространства все ― о другом.
А вот запах цветов ― это, безусловно, запах отчуждения (от своей обычной жизни), помещения ситуации в некоторые «рамки», играния некоторой роли. (Ибо стойко закрепился за высокоритуализированными состояниями: праздники да похороны.) В общем, это запах несвободы, дисциплины, запах-маска.
Впрочем, таков только запах цветов, вырванных из их естественного контекста: в «контексте», в природе мне, человеку асфальта, не случалось их обонять уже не помню как давно, и там уж наверняка другие смыслы, явно принципиально более близкие к свободе.

Вырваться
Вообще-то, Создатель наисполнял мне, недостойной, столько желаний (в том числе дурацких, детских ― с очень высокой степенью совпадения), что грех роптать на неисполненное. Мне всегда хотелось жизни, принципиально связанной с разъездами, далёкими дорогами, большими пространствами ― чтобы было куда уместить внутреннее движение и чем его стимулировать. Этого вот не получилось. Это не из коренного несбывшегося, есть вещи и погорше, но всё равно жаль. В больших пространствах, мнится, есть что-то ― притом что-то очень важное ― от силы и подлинности жизни. И сам жест ― вырваться ― принадлежит к очень важным человекообразующим жестам.

К внутреннему смыслообразованию
…а ещё тоска об утраченном ценна своим внутренне-организующим, динамизирующим действием. Она прокладывает в нас дороги. Будучи состоянием динамическим, она так организует в нас душевные массы, что в них образуются явственные, создаваемые тягой, направления. ― И по этим сформированным направлениям уже могут двигаться любые смыслы, включая и те, что не имеют к утраченному никакого отношения, ― но складываться они будут в комплексы, определяемые его тяготением.

Читать-писать
Мир ― это книга для чтения (ну отчасти и для написания, да), а дом ― записная книжка, куда мы всё записываем ― и впечатления от прочитанного, и заготовки к имеющему быть написанным ― и которую всё время перечитываем, ― она существует в модусе постоянного и интенсивного переписывания-перечитывания. ― Дополнительные эффекты создаются, когда таких записных книжек несколько: в них всё-таки записывается, разрабатывается на их страницах ― разное. Сама фактура «бумаги» диктует разные градусы и модусы «письма».

О медленной жизни
Подобно тому, как бывают быстрая и медленная фазы сна, должны быть и чередоваться, для полноценности и объёмности существования, (хоть бы и насильственно устанавливаться, если «само» не получается!) фазы быстрой и медленной жизни.
В случае поглощения жизни целиком какой-нибудь из этих фаз жизнь перестаёт как следует чувствоваться ― особенно остро, как известно, она чувствуется в моменты переключения фаз и тогда, когда каждая из фаз ещё внове.

Vita contemplativissima
Как мне нравится смотреть на мир. Просто смотреть: вбирая его в себя глазами, жадно, без разбора, не предпринимая никаких действий ― просто уже потому, что созерцание, мнится, заведомо больше и безграничнее любого действия.

О неадресованности
А вот и не надо, вот и не надо воспринимать другого, других во всей их полноте (идеал, терзавший меня в юности-молодости-даже-и-зрелости своей невыполнимостью. Балда, идеалы и должны быть недостижимы). Во-первых, это было бы нам просто не под силу ― разорвало бы нас вмещение в себя многих (поди, и взаимоисключающих) полнот, во-вторых, подозреваю ― человек как полнота-всего адресован к переживанию вовсе не всякому: но только самому себе и, может быть, особенно близким (в этом последнем я, надо сказать, тоже потихоньку начинаю уже сомневаться). Всем же остальным он адресован как вполне ограниченное послание / совокупность посланий, как текст(ы) на заданные темы, которые нам надо считывать для наращивания своих полнот.
О его же собственной полноте достаточно, кажется, помнить, что она есть ― и что ни одним из считываемых (и несчитываемых) посланий она исчерпана никогда не будет.

De nominibus
Вот пишу ― уже чёрт-знает-который раз ― своё имя над очередным создаваемым текстом и думаю, оно же и чувствую: как же оно, боже мой, уже мне за последние полвека надоело (я его, правда, вообще никогда не любила, но это вопрос немного отдельный). Сколько всего в него наумудрялось впитаться за эти годы: прямо как выхлопов, шлаков и токсинов. С таким преизбытком впитанной памяти имя, так и чувствуется, становится пародией на самого себя. ― А вот бы заведено было так, чтобы во время каждой перемены жизненных состояний человек менял имена ― как изношенную шкуру. Чтобы хлопнулся оземь ― и встал в новом имени, напитанный новыми силами, сиянием новых перспектив. ― А о прошлом вспоминал бы так: «В то время меня звали так-то…» ― и ностальгически умилялся бы звукам, право на ношение которых он уже утратил.

Биохимия смысла: Корни и крона
Среди прочего (среди таких банальных вещей, как гарантированное заполнение биографических и экзистенциальных пустот, как «самореализация» (доказывание себе, что несмотря-ни-на-что ты хоть что-то да значишь), как компенсация несбывшегося (всегда недостаточная, даже когда она «гипер-»), как способ отгородиться от чего-то по типу «не трогайте меня, я работаю», как, наконец, совсем банальное зарабатывание денег) состояние работы явно способствует выбросу в кровь каких-то тонизирующих, даже опьяняющих веществ, «внутренних наркотиков» ― по неграмотности в этой области не возьмусь их правильно назвать (эндорфины? адреналин? и то и другое?), но отчётливо понимаю их сопоставимость и даже родство с тем, что выбрасывается человеку в кровь, например, в состоянии влюблённости. И вот от этих внутренних выбросов. от этой своеобразной взвинченной эйфории, от мощной внутренней мобилизации (которая срабатывает прямо-таки сама: берёт и тащит), от чувства молодости, бодрости, силы, возможной точности, даже свободы (даже полноты жизни!) ― сопряжённой к тому же с несомненным, убедительнейшим переживанием смысла собственного существования и победы (пусть кратковременной! Неважно!!) над текущим хаосом ― возникает страшнейшая, прямо-таки алкоголическая, подчиняющая зависимость.
И, наконец, это чувство «рождения заново», сдирания с себя всякий раз ветхой шкуры и обрастания свежей, тоненькой, ранимо-чуткой ― такого чувства вообще ничто, кроме работы, не даёт, ничто (притом совершенно независимо от того, какую скоропреходящую фигню ты при этом сочиняешь ― а ничего другого, как правило, и не сочиняешь).
И вот ведь что оказывается: едва ли не всё, что я теперь люблю* на своём 54-м горько-дурацком, безнадёжно-запущенном году ― я люблю по сопоставимости его с эйфорией работы.
*не «кого», заметим; «кого» ― это тема отдельная и, кстати, более близкая, по моему чувству, к глубине жизни, к её питающим корням. А «работа» и связанные с ней эйфории ― это ветви, шумящая крона, её дикобуйствующий, преходящий, облетающий цвет.

О перцептивной аскезе
Перцептивная аскеза ― из важнейших понятий моей личной истории, из коренных оборотов персонального лексикона. В юности и молодости я называла так собственную установку на жёсткое отфильтровывание того, что казалось «лишним», «случайным» и «суетным», не вписывалось в программу самоформирования и строительства жизни (о, была программа! была!..), на категорическое и намеренное ограничение круга внимания, чтобы внимание, как луч, пойманный в линзу, прожигало дымящиеся дырки в избранных участках реальности.
То была молодость, годы которой прошли в библиотеках, причём среди этих лет были и такие, в которые я не прочитала (не говоря уже ― не написала) ни одного художественного текста. Да много чего не делала, стоит ли перечислять.
Причём утверждать, что я сейчас очень во всём этом раскаиваюсь, ― я бы тоже не стала. В некоторых отношениях это была хорошая школа. А что многое было упущено ― ну ведь всегда же что-то теряется.
Теперь мне очень хочется хватать всё, что плывёт мимо, ― вместе с той водой, в которой оно плывёт. Чувствовать жизнь и смысл во всём случайном (ибо не знаю, где «Главное», только догадываюсь, что оно может оказаться где угодно ― и что оно может быть вообще).
Это уже не «перцептивная аскеза». Но без упражнений в ней, очень может быть, сейчас это ― потенциальная смыслоносность случайного и «неправильного», внепрограммного и «ошибочного», «сора бытия» ― не чувствовалось бы так остро.
Что-то я начала подозревать, будто такое чувство ценности всякого рода «отклонений от курса» возможно на самом деле только при условии другого чувства: ещё более глубокого, менее явного, может быть, вовсе не способного быть адекватно выговоренным ― но многое определяющего чувства «Главного».

Отбрасывая тень
Человеку сущностно необходимо невозможное, хотя бы уже чисто энергетически: оно придаёт существованию напряжение, объёмность, вторые, третьи и т. д. планы. Мы состоим в той же мере из невозможного, в какой из возможного (и уж не в большей ли?), ― и только благодаря этому рельефны и отбрасываем тень. И чувствуем сами себя ― в облике этого напряжения.

И ещё из записок неудачника
Большая Хорошая Неудача полезна ещё тем, что даёт почувствовать, насколько незначительно по сравнению с нею всё остальное (все более мелкие неудачи). То есть ― она имеет большой освобождающий потенциал.

К соматике смысла
Плохая литература плоха ещё тем, что притупляет у читателя восприимчивость к миру, лишает его «вкусовые рецепторы» чуткости. После плохих текстов во рту плоский вкус, воздух лишается полноты запахов. Хорошая, напротив того, хороша тем, что эту чувствительность обостряет и настраивает, терпеливо протирает читателю внутренние оптические стёкла. (Понятно же, да, что хорошая литература принадлежит к полноте жизни?)
Задавать(ся) вопрос(ом), какая литература ― «хорошая», а какая ― «плохая», в данном случае нет смысла, вернее, ответ на него очень простой: это чувствуется физиологически. Языком и носом.
(Я, разумеется, отдаю себе отчёт в том, что эдакая физиология ― результат, прямое следствие усвоения определённых культурных конструктов, интериоризации исторически конкретных и исторически же случайных ценностных иерархий, помноженного ещё к тому же на и того более случайные биографические обстоятельства. То есть, в этом смысле «хороших» литератур будет довольно бесконечное множество.
И тем не менее).

Стихоза
Пришло мне в голову оправдание стихов, написанных как «рифмованная проза», того, что, казалось бы, способно быть изложенным прозаически без ущерба для смысла (никогда ― ну, в сознательном читательском возрасте по крайней мере, ― такого не любила). А вот ведь что подумалось: к этому своему «прозаическому» содержанию такие стихи добавляют ещё нечто очень (до самоценности!!) принципиальное: ритм, внутреннюю музыку. И уже одним этим рифмованное-ритмическое (особенно ― когда музыка верно и сильно подобрана, ― такое бывает) оказывается сильнее и больше того же самого, изложенного прозой. Вообще мне, (гипер)словесному человеку, который, хлеще того, практически не «слушает» музыки ни в качестве постоянной повседневной практики, ни почти вообще никак, всегда чувствовалось, что музыка / ритм куда властнее и самоценнее словесного и смыслового. Отчасти поэтому и избегаю, ― не хочу превращать в фон. А ещё потому, что со словом человек ― автономнее, то есть свободнее. Поэтому «рифмованно-прозаические» стихи хочется видеть отдельной, переходной между поэзией (которая всё-таки священное безумие и магическое бормотание*) и прозой ― и самоценной литературной формой, формой симбиоза поэтического и прозаического начал. (Шевельнулось в голове и название её, правда, очень уж оно издевательски звучит, но что поделаешь: «стихоза».)
*И она, конечно, бесконечно ближе к сути литературы, чем любая проза, потому что суть литературы – укрощение (интенсификация; заговаривание…) внесловесной реальности словом.

Пойманный свет
Остро, с некоторой даже крохоборской (мелочной! за мелочи цепляющейся ― и не лишённой надрыва) радостью чувствую ценность всей мимопроходящей, случайно случающейся жизни во всех её шорохах и соринках. ― С молодым вкусом к жизни это соотносится примерно вот как: то был просто солнечный свет, в том числе и жаркий, щедро и без счёта разлитый по всем поверхностям, ― а теперь это свет, пойманный в линзу, сконцентрированный на поверхности очень небольшой ― и тем более прожигающий. Свет, цепляющийся за самого себя; свет, возведённый в степень.
Возраст ― это пойманный свет.

О соблазне начала
Как нравится мне сама интонация начала жизни заново, сам тип этого внутреннего (да и внешнего!) движения! (В нём несомненно есть нечто катастрофичное, даже, пожалуй, гибельное: ступаешь-то ведь в неизвестное! Вслепую ведь! ― что компенсируется, зато даже с избытком, только невесть откуда берущейся, особенной эйфорией начала.) Настолько, что, оказавшись перед задачей свёртывания, замыкания жизненных линий ― я не знаю, как к этому подступиться. Не отработаны соответствующие движения. Всё хочется сделать перед самой собой вид, будто этого нет. Будто ещё можно ― одним рывком ― всё начать заново. Примериваться к жизни. Разминать её в руках. Пробовать, экспериментировать, осваивать дикое, приручать неприрученное, хмелея от самого воздуха начальной, переполненной возможностями, рисками, иллюзиями стадии всякого процесса.

На ветру
Совершенно как в юности, раздирают меня два (ну, по меньшей мере) противоположных желания: быть чем-то крупным, значительным, вместить в себя много жизни (смешно ― но это мнится синонимичным значительности! Чисто количественная крупность, возлюбленная избыточность!) ― и транжирить жизнь без страха и счёта, направо и налево, охапками (вместо того, чтобы терпеливо корпеть над чем-нибудь таким созидаемым, кропотливо вытёсывать его из маленькой горстки подручного хаоса).
Прав был не помню уж кто, сказав, что моложе своего возраста чувствует себя тот, у кого гештальты не закрыты. У меня их слишком много не закрыто: стоят нараспашку и хлопают дверями, и в эти двери врывается ветер.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

(В приведенной ниже «капче» нужно выполнить арифметическое действие и РЕЗУЛЬТАТ поставить в правое окно).

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math