©"Семь искусств"
  август 2017 года

Борис Штейн: Как Пушкина чуть не выпороли на псарне

Loading

Он подскочил к кровати и со всей силы ударил саблей по балдахину. Тяжелый занавес рухнул, и комната наполнилась столбами пыли. Ошеломленные супруги, горничная и прибежавшая прислуга начали чихать и кашлять от пыли, тереть глаза, пытаясь что-нибудь разглядеть в наступившем полумраке. Пушкин же выпрыгнул в окно и был таков.

Борис Е. Штейн

Как Пушкина чуть не выпороли на псарне

Борис Е. ШтейнСлучилось это в начале 1824 года в Одессе, где Пушкин находился в южной ссылке. Поначалу все складывалось как нельзя лучше: и Одесса —  русская Венеция, а не заштатный пыльный и грязный Кишинев, и М.С. Воронцов, его новый начальник — генерал, герой Отечественной войны, образованный молодой и прогрессивный либерал, честолюбивый и деятельный преобразователь, а не абсолютно никакой, хотя и добрейшей души человек —  Инзов (действительно, его по-другому, как «иначе зовущимся», и не назовешь). И много чего еще можно было бы отметить в пользу нового назначения Пушкина, да видно, не для него благополучие и приятное жизнеобустройство высшей судьбой было предназначено.

Мадам Воронцова прибыла к мужу в Одессу 6 сентября 1823 года. Нельзя сказать, что это была молоденькая кокетка с врожденным польским легкомыслием и надменностью, ей было как-никак за тридцать, но она умела нравиться мужчинам всех возрастов. Поговаривали, что она не отличалась семейными добродетелями, имела связи на стороне, но этого никто и никогда не ставил ей в вину, даже муж спокойно относился к ее флиртам. Она слыла женщиной милой и обаятельной, никто не удивлялся, что мужчины в нее без памяти влюблялись, но скандалов в связи с этим ей удавалось успешно избегать. Французский писатель А. Галле-де-Кюльтюра (большой знаток русского двора) в своей книге «Царь Николай и святая Русь» писал о Воронцовой:

«Графиня — единственная женщина, которая посмела сделать исключение из правил (идти навстречу любовным желаниям императора Николая). Легкомысленная молодая женщина, которой в ее стране отнюдь не приписывают добродетелей Лукреции и суровости римских матрон, из гордости или расчета выскользнула из рук царя, и это необычное поведение доставило ей известность».

Пушкин наслаждается всеми прелестями одесской городской жизни, почти ничем не отличающейся от петербургской. «У нас холодно и грязно (все-таки Россия), обедаем славно. Я пью, как Лот Содомский, и жалею, что не имею с собой ни одной дочки. Недавно выдался нам молодой денек — я был президентом попойки; все перепились и потом поехали по блядям», —  пишет Пушкин Вигелю.

Филипп Филиппович Вигель —  известный педераст, которого за глаза называли пидор на колесиках. У него была маленькая, прямо-таки игрушечная карета, в которой он любил катать своих любовников. И когда она попадала в колдобину или ударялась днищем о землю, он непременно высовывался из дверцы и угрожал кучеру Кузьме, что дома так отделает его на конюшне неструганным черенком лопаты, что жопа у него будет вся в занозах, и он посмотрит, как после этого Кузьма будет возить своего хозяина по русским дорогам.

История сохранила нам календарь мероприятий светской жизни в Одессе: 12 декабря у Воронцовых — большой бал, 25 декабря —  большой обед, 31 декабря — маскарад, 6 января — маскарад у Ланжеронов, 13 января — благотворительный маскарад в театре, устроенный Элизой Воронцовой, 12 февраля — второй маскарад у Воронцовых и так далее. Присутствовал ли Пушкин на всех этих балах-маскарадах? Это не известно. Были вечера и у Амалии Ризнич, и у Каролины Собаньской, и у Ольги Нарышкиной. За каждой из них Пушкин ухаживал.

В это время, как отмечают многие пушкинисты, поэт влюбляется и в Елизавету Ксаверьевну Воронцову. И может быть, добивается взаимности. Так, в письме к своей кишиневской приятельнице Майгин он обещает «нарисовать m-m Vor… в 36 позах Аретина». Но может быть, это обыкновенное пушкинское бахвальство — его воображение или ожидания?

12 февраля из Киева возвращается Александр Раевский —  родственник Воронцовой, влюбленный в нее с детства.

Вот что рассказывает об отношениях А.Н. Раевского и Елизаветы Ксаверьевны Ф.Ф. Вигель, бывший свидетелем этого периода, так как работал чиновником в канцелярии генерал-губернатора Воронцова.

 «В уме Раевского была твердость, но без всякого благородства. Голос имел он сам нежный. Не таким ли сладкогласием в Эдеме одарен был змий, когда соблазнял праматерь нашу… Я не буду входить в тайну связей его с графиней Воронцовой, но, судя по вышесказанному, могу поручиться, что он действовал более на ее ум, чем на сердце и чувства. Он поселился в Одессе и почти в доме господствующей в ней четы. Но как терзалось его ужасное сердце, имея всякий день перед глазами этого Воронцова, славою покрытого, этого счастливца, богача, которого вокруг него все превозносило, восхваляло… Козни его, увы, были пагубны для другой жертвы. Влюбчивого Пушкина нетрудно было привлечь миловидной Воронцовой, которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта… Известность Пушкина во всей России, хвалы, которые гремели ему во всех журналах, превосходство ума, которое внутренне Раевский должен был признавать в нем над собою, все это тревожило, мучило его. Он стихов его никогда не читал, не упоминал ему даже об них: поэзия была ему дело вовсе чуждое, равномерно и нежные чувства, в которых видел он одно смешное сумасбродство. Однако же он умел воспалять их в других, и вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, коих один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил его видеть в себе поверенного и усерднейшего помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его. Еще зимой, чутьем слышал я опасность для Пушкина, не позволял себе давать ему советов, но раз, шутя, сказал ему, что по африканскому происхождению его все мне хочется сравнить его с Отелло, а Раевского — с неверным другом Яго. Он только что засмеялся».

Однажды вечером Александр Раевский передал Пушкину, как он сказал, записку от Элизы Воронцовой, написанной, правда, рукой ее горничной. В записке сообщалось, что Воронцова назначает свидание поэту в своей спальне: тогда-то и во столько-то. И уточнялись некоторые детали визита — придти можно несколько ранее, дверь будет не заперта. Кроме того, горничная сообщала, что она, на всякий случай, оставит открытым окно в сад.

В назначенный день Пушкин пришел, как обычно, на обед к Воронцовым. Стол ежедневно накрывался для чиновников канцелярии генерал-губернатора. Обычно они обедали в присутствии хозяйки. В этот раз ее не было.

Пушкин несколько раньше вышел из-за стола и отправился в домашнюю библиотеку Воронцовых просмотреть текущую зарубежную периодику и полистать что-нибудь из книг, которых было здесь предостаточно. Делал это он довольно часто, и прислуга не обращала на него никакого внимания, когда он уселся в кресло и углубился в чтение. Прошло несколько часов, никто его не беспокоил и даже слуга-блюститель порядка куда-то удалился. Пушкин сверил часы и решил, что пора идти на свидание. Когда он подошел к коридору, ведущему в спальню, он остановился, прислушался. Была полная тишина, но гул его собственных шагов казался ему неестественно громким. Наконец он достиг двери спальни, быстро вошел и сел в ближайшее кресло. Неимоверно сильно билось сердце и стучало в висках. Так он просидел несколько минут и почти успокоился.

Вдруг в коридоре послышались шаги и громкая речь. Пушкин в панике вскочил и стал лихорадочно искать укрытие, но не находил подходящего места. Шаги приближались. Пушкин бросился под кровать — благо, что с потолка свешивался тяжелый балдахин. Незадачливому любовнику казалось, что он надежно скрыт и совсем невиден. У него же обзор был достаточно широк, но видеть он мог только часть двери. Она открылась и в комнату впорхнула своей немыслимо милой походкой Елизавета Ксаверьевна, а за ней, по-военному стуча сапогами, вошел, судя по всему, ее муж —  Михаил Семенович Воронцов. За ними семенила ножками горничная, которая помогала хозяйке убираться ко сну.

Генерал был, по-видимому, чем-то недоволен: отстегнул саблю, поставил ее около двери и стал искать на привычном месте кресло, сдвинутое Пушкиным ближе к окну.

—  Элиз, очень прошу вас, распорядитесь, чтобы прислуга не передвигала мебель, и, наконец, выполнила мою просьбу —  закрывать окна на ночь!

Он сразу заметил колышущуюся от ветра занавеску.

Елизавета Ксаверьевна присела к туалетному столику, ожидая помощи горничной в обычной процедуре снятия верхней одежды и облачения в кружевной пеньюар, лежавший в изголовье кровати и закрывающий Пушкину вид. Графиня довольно ловко и быстро освободилась от одежды, украшений и даже от корсета. И через мгновение, как только горничная сняла с кровати пеньюар, Пушкин чуть было не застонал во весь голос, увидев ножки своей богини. Затаив дыхание и сдерживая свои чувства, он все же громко засопел, как было ему свойственно с детских лет, и уж справиться с этим было выше его сил.

Как вспоминал лицеист Сергей Комовский, «Пушкин был до того женолюбив, что будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна…»

Услышав странный звук, граф Воронцов строго сказал:

—  Элиза, дорогая, ну зачем вы впускаете в свою спальню Кони —  ведь у него могут быть блохи.

Он быстро подошел к кровати, протянул вниз руку и ласково проговорил:

—  Кони, это ты? Ну, иди сюда! Уже поздно, ступай к себе. Иван еще должен тебя выгулять перед сном.

Кони — лабрадор черной масти, ретривер, добрейший пес, общий любимец, которому все в доме позволялось. Удивительная вещь —  Кони никогда ни на кого не лаял и с удовольствием играл даже с чужими. Его подарила старшая сестра Михаила Воронцова графиня Пембрук, проживающая с семьей в Англии и пожелавшая чем-то особенным отметить женитьбу брата на красавице Елизавете Бронницкой. Эта охотничья порода из Ньюфаундленда была вывезена в Британию недавно и сразу стала модной среди лондонской знати. Лабрадоры отличаются добродушием, игривостью и неимоверной жизнерадостностью. Живя в семье, они создают вокруг себя спокойную и счастливую атмосферу домашнего уюта и гармонии. Во многих странах эта порода стала символом счастливой семьи, появилась даже своеобразная традиция заводить такую собаку в молодых семьях.

Но, видимо, даже лабрадор не помог этой семье установить такие отношения супругов, о которых мечтали Воронцовы — отец, мать, сестра и сам Михаил.

Увидев протянутую руку, Пушкин чуть было не откликнулся: «Да, это я!» Но вовремя спохватился. Он хотел было уже лизнуть эту руку для достоверности, но тут цепкие и сильные пальцы Михаила Семеновича ухватили его за нос и стали тащить из-под кровати. Другой рукой Воронцов ухватил наглеца за курчавую шевелюру и буквально выволок его на прикроватный персидский ковер. Пушкину было очень больно, он стоял на четвереньках весь красный, вспотевший, с опухшим носом и со слезами на глазах.

—  Так это не Кони, а ваша, сударыня, мерзкая болонка! Хотя нет, это скорее пудель, но все равно мерзкий. Ну, я тебе сейчас покажу, как лазить в спальню к чужим женам!

—  Иван! —  заорал граф диким голосом. —  На псарню этого сукина сына! И выпороть так, чтобы до конца дней своих он не мог сидеть на стуле!

Неожиданно Пушкин ловко вскочил на ноги. Недаром Долли Фикельмон сравнивала его с обезьяной и тигром одновременно.

—  Что? Меня на псарню? Пороть? —  захрипел он срывающимся голосом.

Глаза его едва не выскакивали из орбит. Он был страшен в этом неконтролируемом бешенстве, а не жалок и беспомощен, как несколько секунд назад. Буквально в три-четыре прыжка он пересек спальню, схватил саблю, оставленную графом в углу и, размахивая ею, зашипел, задыхаясь от негодования:

—  Я вас всех сейчас изрублю на мелкие кусочки!

Он подскочил к кровати и со всей силы ударил саблей по балдахину. Тяжелый занавес рухнул, и комната наполнилась столбами пыли. Ошеломленные супруги, горничная и прибежавшая прислуга начали чихать и кашлять от пыли, тереть глаза, пытаясь что-нибудь разглядеть в наступившем полумраке. Пушкин же выпрыгнул в окно и был таков.

На следующее утро Елизавета Ксаверьевна явилась в кабинет своего мужа, как это она делала довольно часто, и, вообще, она всегда старалась подчеркивать свою причастность к государственной деятельности мужа, и он этому не противился. Известен, например, такой забавный эпизод, который передает в своих воспоминаниях Г.И. Филипсон:

«Мы явились в кабинет к князю с генералом Коцебу. Я прочел вслух переписанное донесение, и князь его подписал. В кабинете были барон***, занимавшийся личной и секретной перепиской князя. Вошла княгиня и села, как на обычное место, за другим столом, в двух шагах от мужа. Барон*** положил перед ней большую стопу бумаги. Она обернулась и сказала: «Michel? Passez-moi les plumes»(«Мишель, передайте мне перья» —  франц.) После этого она начала подписывать бумаги, а барон*** едва успевал принимать их и засыпать песком. Это продолжалось с полчаса. Генерал Коцебу после сказал мне, что она подписывала именем князя все бумаги по военному и гражданскому управлениям… «

Такая демонстрация взаимного доверия и сотрудничества может показаться нарочитой, если помнить о прошлых драмах в этом семействе. Но, по-видимому, Елизавета Ксаверьевна с удовольствием играла роль «первой леди» на Кавказе. В 1851 году она была награждена даже орденом св. Екатерины за свою активную благотворительную деятельность.

Однако надо иметь ввиду, что генерал-майор Г.И. Филипсон, служивший под началом Воронцова на Кавказе, настроен был к нему явно недоброжелательно, поэтому историк П.И. Бартенев, публикуя его воспоминания, вынужден был сразу сделать оговорку: «Князь М.С. Воронцов, о котором Филипсон отзывается здесь с очевидным пристрастием, так много сделал для Кавказа, что не нуждается в оправдании».

Да и другие современники М.С. Воронцова не соглашались с такими упреками Филипсона, как «нерасположение к русским людям и пристрастие к иностранцам, в том числе и татарам» из-за того, что он старался по возможности избегать конфронтации с местным населением, но стремился показать ему выгоды сотрудничества с Россией, развивая промышленность, торговлю, поощряя льготами местную элиту, имеющую влияние на своих соотечественников.

Тот же Филипсон считал, что Воронцов пренебрегал законом, широко пользуясь приемами тайного сыска и шпионажа. Его возмущало, что на дверях наместника висел специальный желтый ящик для подачи жалоб, в том числе и анонимных.

В кабинете находилось несколько человек. Графиня громко попросила всех удалиться на пару минут, и когда они остались вдвоем, сказала: » Мишель, я хочу с тобой объясниться по поводу вчерашнего происшествия. Я не хотела тебя огорчать, поэтому не говорила тебе раньше, но не более недели назад, наш почтмейстер показал мне письмо Пушкина к своей любовнице в Кишиневе, в котором оскорбительно и недостойно отзывался обо мне и о наших отношениях. Я решила его примерно наказать, для чего вместе с Александром Раевским придумала этот водевиль. Но ты случайно стал участником этой пошлой комедии —  извини. Но не думаю, что этого шалопая Пушкина, стоит публично наказывать и устраивать из случившегося громкое событие: я уже на него не сержусь и почти простила. Ты же можешь с ним поквитаться так, как ты умеешь —  без шума и благородно. Но думаю, что выпороть поэта на псарне, пся крев, было бы занадто».

  Но и в дальнейшем иногда у Воронцова можно было наблюдать одну особенность характера, которую, большинство пушкинистов считали очевидной и не вызывающей сомнения основной чертой личности графа, проявившейся и в истории с Пушкиным. Но то, что он решительно избавлялся от людей, которые ему каким-то образом мешали, вполне могло быть административным талантом.

Известен, например, такой случай, подтверждающий решительность генерал-губернатора, Воронцов не побоялся  придать гласности скандальную историю, которая была явным вмешательством в личную жизнь супругов Воронцовых.

В 1828 году, I сентября Пушкин писал Вяземскому: «Перед княгиней Верой не смею поднять очей, однако ж вопрошаю, что думает она о происшествиях в Одессе (Раев<ский> и гр<афиня> В<оронцо>ва». Пушкин подразумевал нашумевшую историю, дошедшую и до него. Александр Раевский, родственник Воронцовых, был неожиданно выслан из Одессы. Он был клеветнически обвинен в антиправительственных разговорах. Однако, как писал Николаю I герой войны 1812 г генерал Раевский Н.Н. (отец), защищая сына Александра, «несчастная страсть моего сына к графине Воронцовой вовлекла его в поступки неблагоразумные, и он непростительно виноват перед графинею. Графу Воронцову нужно было удалить моего сына, по всей справедливости, что мог он сделать образом благородным… Но он не рассудил сего».

Интересен комментарий историка П.И. Бартенева: «А.Н. Раевский (Пушкинский Демон) с хлыстом в руках остановил на улице карету графини Е.К. Воронцовой, которая с приморской дачи ехала к императрице (Елизавете Алексеевне), и наговорил ей дерзостей. Его выслали в Полтаву».

Поясняя этот рассказ Бартенева, пушкинист М.О. Гершензон написал следующее: «В семье сохранилось предание, что он (Раевский) крикнул ей (Воронцовой): «Soignez bien nos enfants» или «ma fille» (Берегите наших детей или «нашу дочь».) Другой пушкинист В. Kунин комментирует этот эпизод следующим образом: «Воронцов, моральной чистоплотностью, как известно, не отличавшийся, тут же добился высылки Раевского из Одессы в Полтаву (с запрещением въезжать в столицы)… по политическим мотивам».  Как известно, на Пушкина политических доносов Воронцов не писал. А в ситуации с Раевским он, видимо, желал любым способом избежать огласки, поэтому прибег к средствам проверенным и, разумеется, неблаговидным. Слова —  «Образом благородным» —  означали если не дуэль (которая в положении Воронцова была невозможна), то обнародование скандала и как следствие —  семейный разрыв. Почтмейстер А.Я. Булгаков писал в эти дни брату: «Жена была вчера у Щербининой (кузина М. Воронцова, дочь княгини Дашковой), которая сказывала Наташе, что Воронцов убит известною тебе историею графини, что он все хранит в себе для отца и для старухи Браницкой (матери Е.К. Воронцовой), но что счастье его семейственное потеряно. Меня это чрезвычайно огорчает. Кто более Воронцова достоин быть счастливым? Но эта заноза для души чувствительной, какова Воронцова, ужасна!» В этом письме раскрывается еще один мотив поведения Воронцова —  желание скрыть происшедшее от своего отца и матери Елизаветы Ксаверьевны. Трудно представить, какой могла быть реакция Сергея Романовича Воронцова, с его уже английскими представлениями о приличиях, если бы он узнал о позоре, обрушившемся публично на его сына. Думается, что генерал-губернатор Воронцов попал в действительно безвыходную ситуацию, и он принял решение, которое, вероятно, большинству было непонятно. Правда, как ни странно, широкого резонанса в обществе эта история не вызвала —  во всяком случае никоим образом не отразилась на карьере графа, ставшего наместником всего края. И в дальнейшем супружеская жизнь четы Воронцовых пересудов не вызывала. Впрочем, ушла молодость, а с ней и страсти. В 1832 году Вяземский писал жене: «Вчера видел я в первый раз Воронцову у Бобринской. Не могу сказать, что она постарела, потому что не знал ее прежде, но скажу, что она стара, право вроде благодетельной Элизы». Петр Андреевич имеет в виду Елизавету Михайловну Хитрово —  дочь фельдмаршала М.И. Кутузова и мать Долли Фикельмон. Князь Вяземский не мог отказать себе в удовольствии съязвить по поводу сразу трех женщин, обожавших Пушкина.

По словам Веры Федоровны Вяземской, правда, записанным много лет после смерти Пушкина, редактором «Русского Архива», историком и одним из первых пушкинистов Бартеневым, Пушкину назначила свидание в своей спальне Елизавета Ксаверьевна Воронцова, но почему-то явилась туда со своим мужем. Многие современники Пушкина считали это свидетельство выдумкой Веры Вяземской —  сплетницы и себе на уме женщины, очень неглупой и коварной, может быть, кстати, с одесского периода, и любовницей поэта. Особого внимания это свидетельство у современников Пушкина не вызвало. Уж очень это напоминало пошлый провинциальный водевиль, популярный для того времени на Одесской сцене. Вместе с тем, надо отметить, что в это время начались проблемы со здоровьем у мужа Веры —  Петра Андреевича Вяземского, страдавшего жестоким бредом ревности жены к Пушкину, почившему в бозе много десятилетий назад, и такое воспоминание как бы свидетельствовало о любовных отношениях Пушкина с графиней Воронцовой, а не с Вяземской. Вполне возможно, такие воспоминания могли облегчить страдания князя Вяземского, хотя такие подозрения преследовали Петра Андреевича с 1824 г. —  времени личного знакомства княгини Веры и поэта Пушкина. Вера Федоровна всегда настаивала, что как непосредственный свидетель, она знает о существовании таких отношений между Елизаветой Ксаверьевной и Пушкиным.

В ноябре 1832 года произошло аналогичное событие, о котором подробно рассказал ближайший друг Пушкина Павел Воинович Нащекин. Вот что передает П.И. Бартенев с его слов:

«При дворе была одна дама, друг императрицы, стоявшая на высокой степени придворного и светского значения. Муж ее был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвою; она была безукоризненна в общем мнении любящего инт­риги и сплетни света…

Эта дама, наконец, поддалась обаяниям поэта и на­значила ему свидание в своем доме. Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец; по усло­вию он лег под диваном в гостиной и должен был до­жидаться ее приезда домой. Долго лежал он, теряя тер­пение, но оставить дело было уже невозможно, воро­титься назад —  опасно. Наконец, после долгих ожида­ний он слышит: подъехала карета…

Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейли­ны: они возвращались из театра или дворца… Через не­сколько минут разговора фрейлина уехала в той же ка­рете. Хозяйка осталась одна.

«Etes-vous la?» (Вы здесь?) —  и Пушкин был перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; гус­тые, роскошные гардины задернуты. Они играли, весе­лились. Перед камином была разостлана пышная по­лость из медвежьего меха. Они разделись донага, выли­ли на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех… Быстро проходило время в наслаждениях. Нако­нец Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдер­нул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть. Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться.

Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У са­мых дверей они встречают дворецкого, итальянца. Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дур­но; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его…

Хозяйка позвала служанку, старую, чопорную фран­цуженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случа­ях… Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов разбудил его. Его кровать была за ширмами, он спросил: «Кто здесь?» —  «Это я», —  ответила ловкая наперсница и провела Пушкина в сени. Оттуда он свободно вышел…

На другой день Пушкин предложил итальянцу-дво­рецкому 1000 рублей золотом, чтобы он молчал… Та­ким образом, все дело осталось тайною. Но блистатель­ная дама в продолжении четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить это происшествие».

После этой бурной и очень опасной ночи графиня Долли перестала упоминать поэта в своих дневниковых записях. Видимо, она стыдилась за содеянное, ибо в Долли мы видим, как сливаются воедино памятная ночь и дни раскаянья, молчаливая укоризна, видимая недо­ступность, скорбь и торжество, и слабость, и упоение, и любовь.

Как-то ночной волшебник зацепился в разговоре с Долли о той лунной похоти как за оправдательный крю­чок, как сразу увидел насмешливый излом ее губ и… ретировался восвояси».

Когда 15 апреля 1834 года Наталья Николаевна, жена поэта, от­правилась с детьми к родным, Пушкин прожил в Пе­тербурге один до середины августа. Он без тени притворства упоминает о семье Фикельмон и лич­но о Дарье Федоровне

5 мая он пишет:

«Летний сад полон. Все гуляют, гра­финя Фикельмон звала меня на вечер. Явлюсь в свет первый раз после твоего отъезда. За Соллогуб я не уха­живаю, вот те Христос, и за Смирновой тоже». В конце письма Пушкин прибавляет: «Я не поехал к Фикель­мон, остался дома, перечел твое письмо и ложусь спать».

Видно, совесть замучила.

И еще:

Пушкин в письмах уверяет жену, что никуда не ездит:

«Говорят, что свет живет на Петергофской дороге. На Черной речке только Бобринская да Фикельмон. При­нимают — а никто не едет. Будут большие праздники после Петергофа. Но я уже никуда не поеду».

Хотя поэт и объяснял жене с помощью бумаги и чер­нил, что нигде не бывает, но через две недели в письме к жене описывает бал у Фикельмонов:

«Теперь расска­жу тебе о вчерашнем бале. Был я у Фикельмон. Надо тебе знать, что с твоего отъезда я кроме как в клобе нигде не бываю. Вот вчерась, как я вошел в освещен­ную залу, с нарядными дамами, то я смутился, как не­мецкий профессор; насилу хозяйку нашел, насилу сло­во вымолвил. Потом, осмотревшись, увидел я, что на­роду не так-то много, и что бал это запросто, а не раут… Вот, наелся я мороженого и приехал к себе домой —  в час. Кажется, не за что меня бранить».

Share

Борис Штейн: Как Пушкина чуть не выпороли на псарне: 2 комментария

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.